Наконец они достигли набережной, в которую упиралась улица, и перед изумленными взорами Филимона широким полукругом развернулось синее море, окаймленное дворцами и башнями. Он невольно остановился, а вместе с ним и его маленький спутник, с любопытством следивший за впечатлением, которое произвела на монаха эта грандиозная панорама.
– Вот, смотри, это все творения наших рук! Это сделали мы, греки, темные язычники. Разве христиане там, на левой излучине, построили этот маяк, чудо мира? Разве христиане возвели этот каменный мол, который тянется на расстоянии многих миль? А кто создал эту площадь и выстроил вот эти ворота Солнца? Или Цезареум по правую руку? Обрати внимание на два обелиска перед ним!
И он указал на два знаменитых обелиска, один из которых, известный под именем иглы Клеопатры, уцелел до наших дней.
– Говорю тебе, смотри и убедись, как ничтожен, как страшно ничтожен ты на самом деле! Отвечай, потомок летучих мышей и кротов, ты, шестипудовая земляная глыба, ты, мумия скалистых пещер, могут ли монахи произвести нечто подобное?
– Мы продолжаем работу наших предшественников, – возразил Филимон, пытаясь сохранить безучастный и бесстрастный вид.
Он был слишком изумлен, чтобы сердиться на выходки своего спутника. Его подавлял необъятный простор, блеск и величие зрелища, ряд великолепных зданий, каких, быть может, никогда, ни раньше, ни позже, земля не носила на своей поверхности. Среди необычайного разнообразия форм можно было видеть и чистые дорические постройки первых Птолемеев, и причудливую варварскую роскошь позднейших римских зданий, и подражания величественному стилю Древнего Египта, пестрый колорит которого смягчал простоту и массивность очертаний. Ненарушимый покой этого громадного каменного пояса составлял разительный контраст с неуемной суетой гавани. Высокие паруса кораблей, продвинувшись далеко в море, походили на белых голубей, исчезающих в беспредельной лазури. Это зрелище смущало, угнетало и наполняло неопределенным тоскливым чувством сердце молодого монаха. Наконец, опомнившись, Филимон вспомнил о данном поручении и вторично спросил о дороге к дому архиепископа.
– Вот дорога, молокосос, – сказал маленький человечек, огибая с Филимоном большой фронтон Цезареума.
Взор молодого монаха случайно упал на новую лепную работу над воротами, украшенными христианскими символами.
– Как? Это церковь?
– Это Цезареум. Временно он стал церковью. Бессмертные боги на короткий срок соблаговолили поступиться своими правами, но тем не менее здание остается по-прежнему Цезареумом. Вот, – сказал, он, указывая на дверь с боковой стороны музея, – здесь последнее убежище муз – аудитория Ипатии, школа, где мы все поучаемся. А тут, – он остановился перед воротами прекрасного дома, находившегося напротив, – местожительство благословенной любимицы Афины. Теперь ты можешь опустить корзину.
Проводник постучал у двери, сдал плоды чернокожему привратнику, вежливо поклонился Филимону и, по-видимому, намеревался удалиться.
– А где же дом архиепископа?
– У самого Серапеума. Ты не ошибешься. Четыреста мраморных колонн, разрушенных христианскими гонителями, стоят на возвышении…
– Далеко ли это отсюда?
– Около трех миль, у ворот Луны.
– Как? Значит это те самые ворота, через которые мы вошли в город?
– Те самые, ты не заблудишься, потому что уже раз прошел со мной весь этот путь.
Филимону захотелось схватить за горло бессовестного болтуна и разбить его голову об стену. Хотя он и подавил это желание, но не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Итак, негодяй, язычник, ты заставил меня попусту прогуляться шесть или семь миль?