Я уже как-то обращал внимание, что Бродский хотел научить английскую поэтическую речь русскоязычной стилистике. Английский язык, думаю, не только в силу своей пристрастности к традиции, но и из-за некоторой викторианской чопорности не захотел вести любовные игры с русской поэзией. Тогда Бродский сделал гениальный реверс: ввел английскую стилистику в плоть русского стиха. Русский язык не брезглив и всеяден. Повинуясь изощренному стилистическому аппарату Бродского, он вобрал в себя английское кровообращение. Но обретений без потерь не бывает. Русский язык научился у английского иноходи, несвойственному ему дыханию, видению, но лишился, собственно, самой поэзии. Вместо нее рождалась новая эстетика, замысловатые, хотя и жестко логичные интеллектуальные конструкции…
Ким разделял мои, возможно, натянутые и несколько экстравагантные мысли и даже радовался, когда я высказывал что-то для него новое. Хотя должен оговориться: в области образованности и логики ни я, ни другие ученики не смогли бы с ним состязаться. Он считал на десять шагов вперед. Недаром еще в ленинградской крытке, где он сидел с Айхенвальдом, Асарканом, с тем же Улитиным и другими московскими знаменитостями, его называли взбесившимся изданием британской энциклопедии. Но при этом Ким являл собою великого педагога и в этом смысле радовался любому проявлению творчества своей паствы.
При всем при том он обладал каким-то «папуасско-попугайским» вкусом, любил все кричаще-яркое. Помню, ему подарили красно-зелено-желтый кожаный берет и свитер с алыми полосами на спине. Свитер Ким носил задом наперед («чтобы красное видно было»), а берет отказывался снимать даже в бане. Прибавьте к сказанному полное отсутствие слуха – не только музыкального, но и ритмического.
Сколько я ни бился, все никак не мог ему растолковать, что, скажем, строки
хотя и написаны одним и тем же четырехстопным ямбом, но интонационно – стихи разных миров. Сам Хадеев любил говорить, что по его ушам прошло не стадо слонов, а стадо мамонтов.
Впрочем, отсутствие музыкального слуха не мешало его близости с композиторами и музыкантами, которые приходили за советом и были в восторге от кимовых предложений по поводу их произведений. Возможно, многолетнее общение с Кимом убедило меня в том, что в каждой области – от живописи и музыки до медицины и поэзии – наличествует некая сущностная мысль, которая в воображаемом эпицентре объединяет все искусства и науки в один живой организм. Именно эту мысль Хадеев безошибочно ухватывал и через нее входил во все тайные детали изучаемого предмета.
Править же текст с Кимом (в том числе стихотворный) представляло собой особое наслаждение, несмотря на то что поиск единственного слова в контексте занимал, бывало, не один день. Когда Ким сам выуживал удачный вариант, он радовался, словно споткнулся о мешок с исполненными желаниями. Если верное слово извлекал из лексического космоса кто-нибудь другой, Ким восклицал: «Резкое улучшение, дай пацалую!»
Ким вообще без людей (даже кровососов, которые его использовали) жить не мог. Он тяжело переносил отсутствие очередного поколения учеников. Меня – при всей нашей дружбе – ему не хватало. Стоило появиться какому-нибудь молочно-восковой спелости юнцу – Ким преображался, сверкал амбициозной улыбкой, снабженной четверкой вороных оставшихся зубов, подмигивал и петушком, чуть ли не вприсядку, топал вокруг свежего адепта.
Когда я, давясь от хохота, спрашивал, что он вытворяет, Ким презрительно глядел на меня и с высоты своей сократовской мудрости гордо произносил: