– Всё, деда! Марш на улицу! Проветрись!

– Всё, внучушка, всё, Светочка! Иду ветриться! Хаха… – дед беспрекословно оставлял тапочки, колодки и выходил во двор…

А в тот день, когда отец вспомнил про тюрьму, про бабушку нашу Варвару Григорьевну, вместо Светы мать её, сестра Таня ходила с мокрой тряпкой и делала уборку. Я же расслаивал плоскозубцами ремень для подошв, а сам отец вынимал гвоздички из верстака. Все близкие родственники по бабушкиной линии говорили, что наша сестра Таня очень походит на бабушку Варвару Григорьевну, потому, наверное, Таня и опередила меня вопросом:

– А отчего она умерла?

– А вот, Таня, я не знаю! И никто теперь об этом сказать не может. Она как-то быстро сгорела, погасла. Бабушка у вас была… сильно верующая. А тут такое начинало твориться! Ваш дед Пашка, муж её – он жа Германскую войну прошел, видать, и цапанул там этой революционной заразы! Всякого там… Какая-то особая братства! Да какая-такая братства?! Ну, живи с соседями нормально, вот табе и братства! Целоваться что ли я со всеми каждый день должон? Блуд пошел от энтого братства – вот это точно. Братства! Свобода! Про энту свободу особо Пашаня хорошо трещала:

– Иосиф! Мы с тобой таперича свободные люди!

– От чего же мы стали таперича свободными?

– От царизьма!

– Он тебя чего, душил что ли?

– Хто?

– Царь? Подушкой что ли твою голову самолично зажимал? Я вот дитём жил при царе, в круглом доме с наличниками, с низами и при большом хозяйстве, а щас? А щас я живу в служебной комнатушке три на четыре, с весёлой комсомолкой и при одной одноглазой кошке.

А у нас и правда, жила кошка одноглазая. Приблудилась, мы её и оставили.

– О-о, Иосиф, – говорит мне Пашаня, – в табе заговорил кулацкий илимент.

А я ей – опять:

– Какой алимент, дурочка? Пойми ты! Я вот, – говорю ей, – завтра не пойду на работу, чаво со мной будет? На скольки меня посодють за энту свободу? Алимент!

А когда меня увозили в тюрьму, она как-то узнала, что меня увозят, пришла, проводить. Я ей и ляпнул:

– Вот таперича, Пашаня, свобода твоя к месту. Оставайся свободной!

– Что ты? Что ты? Я буду ждать, я буду ждать! – затрещала она и бросилась ко мне на грудь. Через три дня, как меня увезли, потом мне рассказали, она уж с каким-то комсомольцем и снюхалась! Вот какая она свобода оказывается!

– А дед ваш, Пашка, – О-о! Как он ходил! Как на винтах! Будто внутрях его кто крутил! Если родного отца раскулачил! Дом! Знаете, какой дом у нас был, у прадеда вашего Ивана Осиповича?! Круглый, с низами, весь деревянный и без единого гвоздя – на шипах! Паша! Там такие наличники резные были! – Отец повернулся ко мне, как человеку, который разбирается и в шипах, и в наличниках.

Верстак отцовский обращен был к окошку с видом на палисадник, где росли яблоньки-китайки, сливоньки и где торчала колонка водная. А ещё дальше за отцовским двором, за огородом, в саду вишневом, виднелся колодезный журавель. Венцом же всей отцовской кабинетной картины ещё далее отстояла тополиная роща, колеблемая и при малом ветерке. Именно в той стороне, километров за пятнадцать-двадцать, находился хутор Водины, который отец всю жизнь вспоминал, как лучшую сказку в своей жизни! Обычно он поглядывал ТУДА, в ту сторону, колол-прокалывал шилом нужное место в тапочке, если шил тапочки, и тянул-вытягивал изнутри смолистую дратву. Теперь понимаю, почему кабинет он подстроил с видом в ТУ сторону. В тот раз – редкий для нас и него – отец был какой-то взволнованный, разговорчивый! Когда он касался «политики», то смотрел на меня. Не сразу я сообразил, что он отвечал мне на поставленные мною вопросы 30-40 лет назад.