Берн был назначен тащить тележку с пулеметом Льюиса. Он любил эту работу за то, что она позволяла пристроить на тележке собственный вещевой мешок. Позади шли еще двое, чтобы при помощи веревок сдерживать тележку на спусках. Проходя через Вилль, эти двое, дурачась с веревками, упустили тележку, и одна из железных сошек продырявила Берну задник левого ботинка, а заодно и пятку. Обычная история, хотя и болезненная, и он не стал запариваться на этом. Возле Маркура был обед, затем – посадка на поезд. Вагон, в котором оказался Берн, был рассчитан скорее на сорок, чем на пятьдесят человек, которые в него загрузились. Берн умудрился устроиться у двери, опираясь ногами на подножку вагона, так что воздуха ему хватало, хотя и пришлось обходиться без тени, а солнце лютовало. У него за спиной люди изрядно страдали. В тесноте они задыхались, присесть было некуда, держаться не за что, и, когда поезд раскачивался и подрагивал, они валились друг на друга. Не находя для себя конкретного объекта приложения, и без того плохое настроение ехавших в вагоне все ухудшалось, пошли взаимные оскорбления, нападки и угрозы, хотя до настоящей ссоры дело и не дошло. Единственным результатом всего этого было молчаливое признание факта, что пути господни неисповедимы.

За последнюю пару дней их общее психическое состояние изменилось. Не было теперь морального стимула, который направлял их деятельность, тащил их вперед на волне эмоционального подъема и преображал обстоятельства их жизни таким образом, что выразить их можно было лишь в терминах героической трагедии, где титаны и боги ведут борьбу с силами зла. Бури эмоций улеглись, и они были теперь просто бродягами в этом разрушенном, искореженном мире, людьми с обнаженными и воспаленными нервами, испорченным характером и переполненными мрачным юмором. Выхода из этого состояния не предвиделось.

Берн частенько находил, что смотрит теперь на своих сослуживцев как бы со стороны, и ему казалось, что здравый смысл и чувство ответственности у них почти полностью отсутствуют, за исключением тех, что требуются для выполнения возложенных на них в данный момент обязанностей. Он и не думал смотреть на это свысока, просто пытался понять, насколько схожи их и его ощущения. Было несколько странно сознать, что чем большей загадкой считал сам себя человек, тем легче разгадывали его окружающие, словно читали в открытой книге. Причина, видимо, состояла в том, что в себе каждый видел муки противоречий при обдумывании предстоящих поступков, а окружающие видели в нем только само действие. И хотя он полагал, что в сравнении с ним другие люди не столь умны и здравого смысла у них меньше, он честно признался себе, что завидует низменным, животным инстинктам, которые управляют ими и помогают успешно преодолевать опасности. Он, безусловно, был наивен, но ведь они приняли его как своего, и он вполне ладил с ними. Однако был еще вопрос, который люди задавали друг другу при знакомстве: а чем ты занимался в мирной жизни?

Этот вопрос был полон смысла, и не только потому, что он косвенно обозначал бесконечность разнообразия людских типажей, которым воинская дисциплина придала кажущееся единообразие. Он подразумевал также, что уж на сегодняшний-то день мирная жизнь вычеркнута из реальности, во всяком случае в их отношении, и существует лишь в мизерном виде, да и то в тылах сражающейся армии. С практической точки зрения она ничего не значит, и нет смысла принимать ее во внимание. Люди вернулись на более примитивную ступень развития, превратились в ночных хищников, стаей гоняющих то одного, то другого, и эта одинаковость была проявлением их собственной природы, а не порождением воинской дисциплины.