– Я слушаю твое сердце, – как-то сказала она, приложив ухо к моей груди. Тонкими пальцами она старательно повторяла на моем плече его ритм. – Оно бьется так сильно. И ничто в мире не может быть для меня сейчас важнее его биения. Я хочу знать о тебе всё…

Я ничего не ответил ей, я обнял и любил ее, и ничто в мире не могло быть важнее ее красоты, ее тела, ее существа. Но я мог бы ответить: «Ты знаешь обо мне то, чего никогда не знал о себе я сам. Я никогда не знал, что могу быть так устрашающе счастлив с женщиной». И еще я мог бы ответить: «Я самое одинокое существо в мире. И что бы я ни рассказывал о себе, любимая, я буду рассказывать о своем одиночестве, потому что больше у меня ничего нет». Позволить ей, полной жизни, радости и юного блеска, разделить мое тусклое существование, было абсурдом и гротеском. Расстаться с ней – мучением.

Но не это было моей главной проблемой. Отношения с Сабиной, с людьми и даже с книгами были лишь следствием моих отношений с Создателем.

О Создателе я знал немногое. Конечно, были вещи, в которые я хотел верить, и вещи, в которые я не хотел верить, но они не в счет. Знал же я о Нем только то, что Он обладал изощренным воображением и был потрясающе холоден к своему созданию. Впрочем, «холоден» – неверное слово. Скорее – неперсонален, как стихия, как гравитация, как звезды. Но я также знал, что каким бы Он ни был, я должен научиться глядеть в Его лицо без раздражения, враждебности и обиды. И если что-то во Вселенной глядело в ответ в наше лицо, пусть бы оно глядело в него дружелюбно. Но с какой стати станет оно глядеть дружелюбно в отчужденное лицо человека без радости, в мое лицо…

Наверное, та грусть, что мешала сочинять старому Леонардо, и была отсутствием радости. Помнится, когда-то я сердито посоветовал ему купить новые очки, чтобы увидеть союзников в «человеческих лицах»; теперь мне самому нужны были очки, я не видел вообще ничего.

Среди немногих людей, общество которых доставляло мне удовольствие в те дни, был Оскар, мой давний друг еще по Вашингтону. Он был журналистом, человеком поразительной эрудиции и очень славным собеседником. Меня всегда забавляла его профессиональная привычка накалять атмосферу разговора парадоксальными замечаниями. Замечания эти, отнюдь не безобидные, никогда, однако, не бывали бестактными: Оскар обладал удивительной врожденной деликатностью. И это редчайшее свойство я ценил в нем более всех остальных.

Познакомился я с ним на улице, у входа в какое-то учреждение, где оба мы остановились покурить в тени. Электронные двери здания не работали, о чем и сообщал висящий за стеклом внушительных размеров плакат. Но на плакат никто не обращал внимания: сотрудники, возвращаясь с обеда, прикладывали к глазку пропуск и, как заведенные, упорно толкали дверь по нескольку раз. Мы с Оскаром наблюдали за этой повторяющейся сценой, время от времени молча переглядываясь. В конце концов он добродушно посоветовал какому-то толстячку одновременно приложить пропуск и нажать на дверь. Выполнить это можно было только согнувшись и толкая дверь задом, что тот, к нашему изумлению, и проделал несколько раз.

– Просто удивительно, – вздохнул Оскар. – Жизнь на автопилоте!

Мы разговорились и провели вечер вместе. Помнится, долго беседовали о литературе.

Вот и на этот раз мы заговорили о литературе. То есть говорил в основном он; я только пожаловался на отвращение к книгам.

– Симптоматично, но не смертельно, – улыбнулся он и поставил диагноз: – Хандра. И это хорошо, что у тебя отвращение к пессимизму, – добавил он. – Это обнадеживает.