Стержень, эпицентр духовного напряжения родился из «историософского изумления» (Г.В. Флоровский), совпавшего с ростом патриотизма и возвращения к идеалам допетровского мира культуры. После того, как дело Петра стало уже банальным фактом повседневной жизни, процесс ментальной ломки под влиянием этих реформ попал под удар славянофильской критики. «Старое и новое» вновь подверглись уже интеллигентской перекодировке. Теперь путь к оздоровлению сознания видели в народных традициях, в возвращении к православию, понимаемому зачастую примитивно как процесс стилизации под старину, о которой наша интеллигенция имела вполне европеизированные представления. Маятник бинарного сознания вновь качнулся в другую сторону.

Другим способом возвращения к вере стал процесс внутренней ломки сознания под влиянием святоотеческой мысли и восстановления утраченных связей с собственными духовными первоистоками. По сути, происходил все тот же процесс инверсии ценностей, но уже в логике богословского и религиозно-практического переосмысления прошлого. Так как профессиональных богословов в России практически не было, эту функцию опять-таки вязала на себя философствующая интеллигенция.

Христианский дискурс стал употребляться при трактовке истории России, русского народа, самодержавия, крестьянской общины и т. д., но не строго канонически, а в рамках исторической индивидуальной рефлексии. «В настоящее время можно также наблюдать особенно характерную для нашей эпохи интеллигентскую подделку под христианство, усвоение христианских слов и идей при сохранении всего духовного облика интеллигентского героизма»[90]. Интерпретация православного дискурса и включение его в собственные словари, описывающие те или иные интеллигентские картины мира, становится критерием в определении специфики философского мышления.

Философы-славянофилы свято чтили авторитет библейского слова и пытались не выходить за рамки теологуменов (богословские мнения, не являющиеся каноническими для христиан). Это позволило многим из них обрести признание в православной Церкви. И, тем не менее, именно свободная философская мысль привнесла в форму христианской мифологии и догматики новое содержание и толкование, сделав, даже самые «православные» тексты иной дескриптивной системой религиозного сознания творческой интеллигенции. Философский текст перекодировал и подменил собой богословский, бессознательно претендуя на особый (религиозный) статус и текста, и его создателя. Религиозные идеи глубоко переживались русскими интеллигентами, сделавшими святоотеческую мысль «идейной платформой» теоретического анализа, спаянной с собственной жизнью и подвижническим мироощущением. Славянофилы создали учение о «живом знании» (религиозном опыте), соединив в нем веру и истину, максимально расширив понятие опыта и включив в него «логику разума» и «логику сердца». Это осмысление не ограничивалось собственно религиозным сознанием и открывало возможность религиозной мотивации изначально нерелигиозных понятий и действий. «Философский подъем тридцатых и сороковых годов имел двойной исход. Для одних открывался путь в церковь, путь религиозного восстановления, – религиозный апокалипсис мысли и воли. Для других это был путь в безверие и даже в прямое богоборчество»[91].

Философия рождалась как попытка не только дифференциации, как думалось многим мыслителям «серебряного века»[92], но и совмещения религиозного и светского дискурсов таким образом, чтобы первый не мешал, а помогал выражать идеи второго. По сути, мы имеем дело с глобальной перекодировкой традиционных христианских и библейских символов, текстов, образов в соответствии с поэтапной их трансформацией в философствующее сознание эпохи, приведшее в итоге к созданию концепта русской интеллигенции. Уникальность, однако, заключалась и в том, что христианский дискурс лег в основание литературных и публицистических текстов, сформировавших базовые философские мифы славянофильства, западничества во всех разновидностях их исторического существования. В то же время работал и другой языковой каркас оформления идей – литературный. Русская философия обрела свою привлекательность не столько благодаря внедрению религиозного дискурса, сколько благодаря близости ее языкового аппарата художественному или литературному.