– Душки, сегодня у нас в дортуаре печка топилась, кто пойдет хлеб сушить?

– Я, я, я пойду! – отвечали голоса.

– Так положите и мой, и мой, и мой! – раздалось со всех концов большого обеденного стола.

– Хорошо, только пусть от стола каждая сама несет свой хлеб в кармане.

– Ну конечно!

– Иванова, смотри: я свой хлеб крупно посолю с обеих сторон.

– Хорошо.

– А я отрежу верхнюю корочку у всех моих кусков.

– А я нижнюю!

– А я уголки!

– Mesdames, уговор, чтобы у всех хлеб был отмечен, тогда не будет никогда споров при разборке сухарей…

И все пометили свои куски.

Хлеб, не заворачивая, клали прямо по карманам, с носовым платком, перочинным ножом и другим обиходом. Затем в дортуаре хлеб этот наваливался в отдушник, на вьюшки, прикрывавшие трубу, и к вечеру он обыкновенно высушивался в сухарь. Дети грызли его с вечерним чаем или даже просто с водою из-под крана.

Нельзя сказать, чтобы девочки голодали, кормили их достаточно, но грубо и крайне однообразно, вот почему они и прибегали к разным ухищрениям, чтобы только разнообразить пищу.

– Ну и речь сказал Минаев! Ты заметила, как он странно говорит? – спросила Евграфова свою подругу Петрову.

– Заметила, у него язык слишком большой: плохо вертится.

– Петрова, вы говорите глупости, – заметила ей Салопова. – Бог никогда не создает языка больше, чем может поместить во рту. Промысел Божий…

– Ну, поехала наша святоша… Довольно, Салопова, а то опять нагрешишь и станешь всю ночь отбивать поклоны… Он, душки, просто манерничает и потому мажет слова, – решила Чернушка.

– Ну, теперь синявка Иверсон все платье обошьет себе новыми бантиками, ведь она за всеми холостыми учителями ухаживает.

– А ты почем знаешь, что он холостой?

– А кольцо где?! Я глядела, кольца у него нет!

– Вот увидишь, еще на ком-нибудь из наших выпускных женится!

– Ну да, так за него и пойдут! Они все Лугового обожали, ни одна не захочет ему изменить.

Словом, когда после завтрака шли обратно в классы, на большую перемену, во всех парах только и было разговору, что о новом инспекторе.

Войдя в свой коридор, второй класс вдруг оживился и обрадовался: оказалось, что у них в классе, за легкой балюстрадой[64], отделявшей глубину комнаты, расхаживал учитель физики и естественной истории Степанов. Учитель этот тоже был общим любимцем: молодой человек, неимоверно худой и длинный, «из породы голенастых», как говорили девочки, огненно-рыжий, с громадным ртом, белыми крепкими зубами и веселыми глазами. Преподавал он отлично. Самые тупые понимали его, ленивые интересовались опытами, потому что он сам любил свой предмет, а главное, во время урока был всегда оживлен и, чуть заметит сонное или рассеянное личико, немедленно вызовет или хоть окликнет.

Пересыпая шутками и остротами объяснения, он все время поддерживал внимание девочек. Потом, с ним можно было улаживаться «на честь». Девочки иногда подкладывали ему в журнал бумажку, где под четкой надписью «Не вызывать» значились фамилии тех, которые не выучили урока, с пометкой: «обещаются знать к следующему разу», и он не вызывал их, но долгов не прощал. Память у него была хорошая. На следующий раз или через два-три урока он все-таки вызывал отказавшихся, спрашивал невыученный урок и без пощады влеплял не знавшей круглый нуль. Кроме того, он ставил еще баллы «на глаз», и опять-таки безошибочно. Какая-нибудь девочка, прозевавшая весь час или читавшая роман, держа незаметно книжку под пюпитром, вдруг узнавала, к своему ужасу, что Степанов поставил ей во всю клетку нуль.

– Павел Иванович! Павел Иванович! Вы нечаянно в мою клетку отметку поставили, ведь меня не вызывали. За что же?