Воскресенье, 30 октября 1921 года

Еще один беспросветный день. Довольно славный новый пастор – ножки тоненькие и кривые. Распеваем в духе церковного гимна: “Сколь же прекрасны ноги твои, о проповедник Святого Евангелия!” <…>


Пятница, 11 ноября 1921 года

Пребываю в тоске – как обычно. Вчера какая-то мелкая сошка из Оксфорда вернула мое заявление: неправильно, дескать, составлено, к тому же от кандидатов на стипендию по истории требуется знание двух языков. Будем надеяться, что это не более чем сатанинская секретарская шутка. В противном случае сдавать на стипендию – пустое дело: французский язык – в том виде, в каком он у меня сейчас, – постыдный фарс, не более того. <…> Отец отказывается обсуждать мои планы на ближайшие полгода. Жизнь меж тем скучна и невыразительна.

Сегодня утром состоялось двухминутное молчание в память о погибших за родину. Во второй половине дня будет торжественная линейка. Здесь я зря трачу время – на этот счет у меня ни малейших сомнений. Интереса к истории у меня по-прежнему никакого. Академическая карьера не для меня. Не уверен даже, что мне так уж нужен Оксфорд. Но ничего не попишешь – обратного пути нет.


Понедельник, 21 ноября 1921 года

<…> На днях произошел забавный случай, лишний раз подтвердивший, какаяу меня в колледже репутация. Ректор отозвал меня из зала, чтобы расспросить о моих премиях и узнать, написал ли я некролог памяти Перси Бейтса[61]. Лондж поинтересовался, что случилось, и я ответил, что меня выгоняют за аморалку. Он, естественно, не поверил, однако не преминул сообщить об этом Дэвису, и тот, приняв сказанное за чистую монету, сообщил о случившемся не только старшеклассникам, но и вообще всему колледжу. “Я, если честно, нисколько не удивился, ожидал, что нечто подобное рано или поздно произойдет”. В результате, последние несколько дней ко мне то и дело подходят соученики со словами сочувствия: “Да, не повезло, старик. И с кем же ты спутался?” Многие поверили, Кэрью в том числе. Мне-то, разумеется, наплевать, просто забавно, ведь жизнь я здесь веду поистине праведную, если не считать, конечно, разговоров. А впрочем, я давно заметил: тот, кто избегает дурных слов, способен на дурные дела.


Среда, 23 ноября 1921 года

Через три недели, если только я не провалился, мне станут известны результаты экзаменов на стипендию.

Из нашей жизни, мне кажется, ушло главное – дружба. Никто, по-моему, не заводит больше настоящих друзей – об увлечениях я не говорю. Если дружба и сохраняется, то единственно в нашей памяти.

Сегодня вечером – стоя, как всегда, на коврике перед камином – Кэрью излил мне душу. Теперь я понимаю: с моей стороны было ошибкой пытаться переделать своих друзей под себя.


Вторник, 6 декабря 1921 года

Сегодня утром в 9.30 сдавал общий экзамен. Мне он понравился – как, впрочем, и всем остальным. Всего сдающих собралось человек пятьдесят-шестьдесят: все как один – разбойники с большой дороги, но разбойники-интеллектуалы. Я отвечал на четыре вопроса. Первый – моя любимая биография. Я выбрал “Бердслея” Артура Саймонса[62] и написал вроде бы неплохо, во всяком случае, довольно живо. Затем, сильно рискуя, ответил на вопрос: “Внес ли XIX век свой оригинальный вклад в живопись и архитектуру?” Исписал страниц пять – в общем, остался собой доволен. Затем последовал каверзный вопрос о Таците – является ли он самым “актуальным” античным автором, а также вопрос о том, “существуют ли темы, совершенно не пригодные для поэзии”. На последний вопрос ответ я дал довольно расплывчатый, вылившийся в панегирик Руперту Бруку[63]. В целом же, думаю, впечатление я произвел благоприятное.