На расспросы Ахайла староста лишь разводил руками, но вот баба его, известная в деревне по ведовской части, таки просветила дружинника. Причём с многословными подробностями, кои было трудно запомнить, но легко перепутать.
Надеясь, что от него не просто избавились, но дорогу указали верную, хорунжий снова пустился в путь. Ориентируясь по Солнцу, посланец, изрядно поплутав густым лесом, наконец-то узрел в просвете между верхушками деревьев дымоход. На радостях он стеганул коня и на полном скаку влетел прямо в своё личное пекло.
Первым на остервенелое жужжание пчёл из пары-тройки перевёрнутых ульев отозвался конь. Дико заржав и взбрыкнув так, что всадник камнем из пращи покинул седло, протаранил ещё один улей и растянулся на травке во весь рост, животное унеслось в лес.
В тот краткий миг, когда перемазанный мёдом Ахайло, лёжа среди обломков улья, опамятовался, но ещё не открыл глаз, он как-то сразу смекнул, что заговор раскрыт. Ему мгновенно представилось, что висит на дыбе, а тело белое рвут калёным железом.
– Ничего не скажу! – завопил хорунжий дурным голосом, открыл глаза и вскочил.
Дыбы не было, но железо продолжало делать своё горячее дело. Забравшиеся под броню пчёлы заставили Ахайла ругаться истошно и матерно да выделывать кренделя почище скомороха, пока он, не разбирая дороги, пытался убраться от пчельни подальше. Не разобранная дорога привела незадачливого посланца, окружённого разъярённым роем, к курятнику. Хлипкая стена оного не устояла перед напором добра молодца и была легко им разворочена. И тут же ему под ноги кинулся чёрный петух, защищая своих припадочно раскудахтавшихся подружек. Споткнувшись об него и прошибив лбом дверь, он на четвереньках прожогом бросился вон и со всей дури шарахнулся головой о сруб колодца, где снова успокоился.
В следующий раз Ахайло очнулся оттого, что коренастый бородатый незнакомец с растрёпанной густой русой гривой, одетый в дивно переливающийся на Солнце плащ, окатывал его ледяной водой.
Отсутствие постороннего внимания было Отесу на руку, ибо его занятия вряд ли встретили бы у селян понимание. Даже со скидкой на то, что ведун. Причина же заключалась в том, что он души не чаял в змеях.
Влечение к ним имелось у Отеса в крови сызмальства. Любо было ему наблюдать за ужом, что жил под хатой, слушать, как тот едва слышно шуршит в подпольной сырости, уберегая, как говорила бабка, подопечных от козней гостей непрошеных. Поселившись у книжника Грофа, он ничуть не удивился, когда приметил, что и тут живёт старый уж.
После смерти учёного заинтересовался Отес змеями сверх всякой меры. До умопомрачения нравилась ему их кожа – восхитительно гладкая и прохладная, гибкие движения – то плавные и утончённые, то смертельно опасные и неуловимые взглядом. Мудрости особой в гадах ползучих Отес, правда, не открыл, но их самостоятельность почитал истинной независимостью. Более того, даже старался на них походить – сшил плащ из змеиной кожи и осилил науку передвигаться подобно полозу, неслышно и незаметно. Ну а уж когда научился и зрачки вытягивать вертикально, то побывал на седьмом небе от счастья. И это тоже неудивительно, потому как одиночество и врождённые, а пуще того – обретённые наклонности и не такое с людьми вытворяют.
Как ни странно, змеи также как бы принимали затворника за своего. То есть не видели в упор. Даже в пору размножения. Точнее, особенно в пору размножения. А ему так хотелось сплетаться и расплетаться вместе с изящными извивающимися телами…
Вот с этим Отес и собрался бороться. То есть с хладнокровным змеиным равнодушием, а не за то, чтобы какая тварь подколодная влюбилась в него без памяти. Он решил всенепременно добиться у гадов уважения. И не показного, а настоящего, непритворного, несмотря на хладную кровь пресмыкающихся, почитания. Нетрудно было, знамо дело, и оборотиться полозом, но сама сущность отшельника противилась такой откровенной двуличности. Он вполне искренне считал нечестным любое притворство и старался прибегать к нему только в крайних случаях… Ну и ещё изредка лицедействовал, общаясь с людишками подлого звания.