Ксендз Ступек, увидев едущего, дал знак Талвощу.

– Задержись ненадолго, я два слова только скажу пану старосте.

Послушный литвин, который узнал во всаднике варшавского старосту Сигизмунда Вольского, хотя не понял, для чего викарий велел ему подождать, задержался, а ксендз Ступек быстро пошёл к всаднику.

Вольский остановился и начал разговаривать с викарием, который вскоре дал знак Талвощу, чтобы приблизился.

Литвин едва имел время с ним поздороваться, когда староста, наклонившись к нему, шепнул:

– Приходи сейчас ко мне, на старостинский двор, ты знаешь, мы устроим, что нужно. Благодарение Богу, что это так сложилось. Надо было прямо ко мне прийти.

Говоря это, Вольский поклонился ксендзу, кивнул головой Талвощу и, пустив коня, поехал со своим отрядом дальше.

Ступек между тем шептал Тавощу на ухо:

– Никому больше ни слова, иди к старосте.

– Но, ради Бога! – прервал Талвощ. – Таким образом откроется тайна, о которой никто знать не должен.

– Староста её не предаст, я его знаю, – воскликнул ксендз Ступек. – Говори с ним откровенно, он уважает принцессу и всю семью, ему можешь доверять. Иди и спеши.

Литвин, с недавнего времени будучи при принцессе, желая в короткое время своей энергией приобрести её доверие, не знал старосты близко, но знал о нём, что был приличным человеком и что принцесса Анна его очень ценила; он слышал, что с теми, кто окружал и обдирал короля, он не имел никаких отношений, – поэтому он охотно послушался совета кс. Ступка и поспешил на двор пана старосты.

Тот стоял ещё на крыльце и давал людям указания, когда появился Талвощ, ведя за собой слугу с узелком.

Они вместе вошли в большую комнату, в которой Вольский обычно принимал гостей. Староста живо обратился к Талвощу, отпоясывая саблю.

– Ради Господних ран, так что уж у вас плохого, что серебро нужно заложить, дабы двор с голоду не умер! – воскликнул Вольский.

– Не могу отказать, – ответил литвин, – но это есть и должно остаться тайной. Я доверился с этим ксендзу-викарию, хотя не имел права, пусть пан староста имеет милосердие над своим слугой.

– Я не предам, – живо начал Вольский, – будь спокоен. Значит, так плохо, так плохо?

– Так плохо, что хуже быть, пожалуй, не может, – прервал Талвощ. – Жалость берёт смотреть на принцессу. Из замка тысячами золотые червонцы вывозят, драгоценности забирают, а с принцессой наияснейший пан говорить не хочет, её потребностей никто не обеспечит, она с утра до ночи плачет и с отчаяния серебро и драгоценности закладывает. Мы стучим и сбиваемся с ног, выпрашивая разговор, аудиенцию – и этого нельзя дождаться.

Нахмуренный Вольский крутил усы.

– Ужас! – вскричал он. – Но Бог милостив, всё должно перемениться.

Он прошёлся по комнате, размышляя, и обратился к Талвощу:

– Своё серебро возьми назад, – сказал он, – сколько за него мог получить?

– Сам не знаю, – ответил Талвощ. – Серебро ни в коем разе забрать не могу, потому что выдалось бы, что я раскрыл тайну, а принцесса бы не простила. Речь о чести королевского дома. Никто знать не должен, что до этого дошло.

– Покажи это серебро, – промолвил староста.

Талвощ открыл дверь, кивнул слуге и велел ему подать узелок, который сам развязал на столе.

Вольский почти со слезами на глазах по одному брал принесённые кубки и блюдца; закрыл их быстро сукном и сказал Талвощу:

– Я сомневаюсь, чтобы у евреев вы больше нескольких сот золотых получили; столько же и я дам и пусть серебро в хранилище лежит, ежели его назад забрать не можете… но мы все смертны… ты мне напишешь расписку, а я – вашей милости.

Литвин поклонился.

– Пане староста, ради Христовых ран, пусть никто не знает! – добавил он тихо.