Я подхожу к окну. Свет в комнате выключен. И за окном темно. Я думаю о Лёше. Мне хочется проговорить его имя вслух, хочется увидеть, как буквы его имени выглядят на бумаге, если написать их моим почерком… а если нарисовать? Я понимаю, что впервые за несколько лет чувствую что-то, отдалённо похожее на вдохновение.

И тут же бегу к серванту. Когда мы с Никитой стали жить вместе, я рассказывала ему, что умею рисовать… Я умею рисовать – сейчас даже будто и не про меня это.

Матвей Константинович пророчил мне выдающееся будущее, если я буду стараться. Но наш маленький город – это отдельная страна в России. Такие словосочетания как: успех в карьере, профессия по призванию, авторский взгляд на мир… всё это звучит как еретические вопли. Там есть много других слов, настоящих, понятных, реалистичных: пахать, не спиться, сводить концы с концами, мечтать не вредно. Счастлива ли я, что мне удалось убраться оттуда?

Я достаю краски. И холст. Последний раз я рисовала после нашей с Никитой встречи, один раз. Он попросил, и я нарисовала. С тех пор прошло полтора года, и я ни разу не бралась за краски. Почему?

Огюст Роден, «Поцелуй» которого я никогда не видела вживую, говорил, что краски и формы, изображенные художником на картине, должны выражать собой чувство. Матвей Константинович много рассказывал нам о значении объекта, который мы пытаемся нарисовать: мы должны чувствовать к нему что-то, быть впечатлены.

Я пытаюсь поймать то настроение, которое охватило меня сейчас, после лихорадочной скорости автомобиля, бок о бок с мужчиной, который пугает меня, и притягивает одновременно. У меня никогда не выходили портреты, поэтому я снова берусь за пейзаж. Я вижу всплески мутно-оранжевых огней вдоль дороги, небо на их фоне кажется чёрным. Они сливаются в одну полосу, но кисть рисует её слишком резкой, неестественной, однородной. Хочется взять бронзы, и высыпать её в пятна краски. Что ещё? Его лицо. Но я не могу уместить его в этой картине, потому что я выбрала другой ракурс. Как же я передам тот напор, и ту ярость, с которой он стремился преодолеть каждое препятствие на своём пути? Я могла бы сделать в лобовом стекле отражение, но кроме сжатой линии тонких губ, которая перечёркивает пустой холст слева, я ничего не могу передать… у меня не хватает для это мастерства. Что же мне делать? Я хочу показать движение вперёд, но без его фигуры это движение бессмысленно. Потому что он – причина моего чувства. Я пытаюсь нарисовать его сощуренные глаза, но получаются какие-то недоразвитые чёрточки. Нервно дёргаю рукой, и полоса от фонарей смешивается с коричневым пятном, упавшим с кисти.

Ни черта не выходит! Я швыряю кисть на паркет, хватаюсь руками за лицо. Ладони прилипают к щекам. Я теперь вся в краске. Как в детстве. И если Никита сейчас войдёт… и включит свет….я подниму голову… он… какое у него будет испуганное, опрокинутое лицо!

Моё тело сотрясается от нездорового хохота. К глазам подступают слёзы.

Я выхожу в коридор, задаваясь вопросом, что так гложет меня, и одновременно подбрасывает к самым облакам? Взгляд захватывает Лёшину щётку для одежды на тумбочке. В блеске жёлтого света на свекольном лоскутке отчётливо видны короткие золотистые волосы – они торчат между ворсинками, словно вырастают из внутренностей щётки. Я беру её с собой на кухню – там больше света. Рассматриваю ткань над столом, пока греется чайник. Это его волосы. Лёшины. Он постригся перед тем, как они отправились в магазин – волоски короткие, обрубленные с одного конца, и чуть утончённые с другого. Я подцепляю их ногтями, вытягиваю из ткани как тонкие, с отщеплёнными головками, булавки из иголочной подушечки. Выкладываю их один за другим в вертикаль на пластмассе стола. Пять штучек. Пять его частичек. Завариваю сладкий чай. Намазываю на вздутый ломоть сдобы подтаявшее сливочное масло. Выметаю с изгибов на ладони маковые зёрна. Трогаю указательным пальцем Лёшин волосок – он укладывается в мою тёплую кожу. Я подношу кончик пальца к мягкой поверхности масла, и волосок погружается в сливочные волны, оставленные линиями моей руки. Волосок изгибается по одной из этих линий, становится слегка подкрученной как ресница дугой. Мой мизинец нависает над вторым волоском, и в масле он тоже обретает более мягкую черту. Я перекладываю в сливочную массу остальные три частички, они в ней сглаживают свои обрубленные кончики, становятся одним целым – волнистой, золотой, словно тончайшая медовая струйка, линией. Я делаю глоток чая, перекатываю вязкую жидкость по всей полости рта, и откусываю кусочек десерта. Лёшины волоски погружаются в водоворот из хлебной мякоти, янтарного чая, сливочной слизи и моей слюны. Они трутся об мои щёки, пробираются в щёлочки между зубами, своими кончиками тыкаются в моё нёбо и в дёсна, вонзаются в сосочки языка, щекочут и покалывают в его ямочках. Я перетираю их между нёбом и языком. Я размножаю их в себе, чтобы их стало как можно больше – его частичек, которые соскальзывают в моё горло терпкой, вяжущей жидкостью.