Итак, наскоро позавтракав, Иван вышел из дома, и даже ударившая ему в лицо чистая по-весеннему зелень и столь редкая для городского воздуха прозрачность не травили ему душу, их зов не был замечен им. В своих думах он выстраивал предложения, стараясь сделать их короткими и обрывистыми. «На случай очередного отказа укрепиться с большею твёрдостью в своей позиции», – внушал он себе.
Костров был человеком в возрасте, хирургом в генах – авторитарной личностью. Он держал отделение в строгом порядке, уклад его жизни исключал улыбку и сидение у койки больного, он чётко разделял работу на «цех» и всё остальное, напрямую его не затрагивающее. Иван же, наоборот, всё остальное считал залогом успешной работы «цеха» и лично принимал участие в «сидении у койки», что вовсе не мешало ему держать в руках инструменты.
Такие люди, как Иван, умеющие быть всюду, по мнению Кострова, есть настоящая угроза таким, как он – управленцам. Костров не был посредственным человеком, он смотрел в корень и поэтому вычёркивал Можайского из списка, так же настойчиво, насколько он мог это сделать, чтобы не вызвать подозрений в коллективе и, главное – не обнажить свои опасения перед Иваном Александровичем.
Войдя в ординаторскую, Иван Можайский прочитал исправленный список операций. Легко можно представить случившийся пятью минутами позже диалог.
Решение
Иван постучал в дверь кабинета заведующего и, не дожидаясь ответа, вошёл внутрь. Костров сидел за столом и проверял истории болезни, вид у него был мрачный, а в присутствии Можайского, сделался ещё и напущено серьёзным. По свойственной ему привычке, он посмотрел на Ивана исподлобья; поверх оправы очков и густых седых бровей выстрелили два чёрных глаза, брови тут же приподнялись и изогнулись дугой, тем самым он выказывал удивление столь раннему неудержимому визиту ординатора, намерение которого он верно угадал, подметив стиснутые челюсти и неестественно глубокие ямочки на щеках Можайского, возникшие, вероятно, от произошедшего спазма мышцы смеха, которая тянет уголки рта в стороны. Нервное состояние, в котором прибывал Иван Александрович, объясняло выражение его лица; напряжение, исходившее от него в тот момент, мгновенно загромоздило комнату невозможным для нормального дыхания жаром. Костров потёр пальцами шею и прервал работу, совершая движения с большой неохотой и неудовольствием, чтобы показать свою вынужденную терпимость к малозначимому, по его пониманию, человеку. На самом же деле он пытался скрыть большое желание, овладевшее им: отбить нападение юнца – так, как ему это виделось в голове. «Ударить сверху и придавить выскочку», – так думал он проявить свою власть, удушив в молодом враче, как ему казалось, наслаждение своей мощью перед больными, для которых он был надеждой на жизнь. «Пусть болтает, а лечить и спасать другие будут. Посмотрим, как он после этого в палату явится, герой… А там и уважать перестанут, и будет он – если вдруг, да если никого не найдётся больше»,– придавался задуманному Михаил Валерьевич и на мгновение даже забыл, что Можайский-то тут, прямо перед ним, дышит ему в грудь. А он-то, Костров, от его взгляда задыхается, от этого шею потирает, однако же не сознаёт пока этого, всё мечтает, всё хочет метко, да быстро, да по уму почистить и опять за своё – «в цех» – за стол в операционной и в кресло.