Ты тоже ждал?

Конечно, я ждал тебя много лет. Меня предупреждали, что в мир придет вторая половинка моей души. Когда ты пришла нынче ночью, я узнал тебя сразу.

Кто предупреждал? Да я же сам и предупреждал, наверное; впрочем, какое это имеет значение, если сказано было, что мы с тобой родственные души? И я пойму это, если не буду думать мыслью. Ты понимаешь, что это такое – не думать мыслью? Конечно, думать можно чувством, и это всегда правильнее. Но чувством не думают, чувством ощущают. Разве? Это не так, ты ведь моя родственная душа – ты должен понимать меня. Да, я понимаю. И еще было сказано: «Встретишь, но не ступай по земле». Конечно. По земле можно ступать ногами, но как можно прийти друг к другу, если идти пешком, в пыли, на красный свет светофора? Я встретил тебя в аэропорту и пришел к тебе – ногами, в пыли, на красный свет светофора. Нет, не так. Ко мне ты пришел сейчас, когда я одна, и разве что-то остановило тебя? Нет. Расскажи о себе. Как ты меня ждала. Как ждал ты.

И что теперь будет с нами.

С нами?

Со мной.

Я – это ты. Ты – это я. И не нужно ничего рассказывать – я знаю тебя, потому что себя я, конечно, тоже знаю.

Глава восьмая

Алина вернулась в Москву, а я – к себе, к своему компьютеру, виду из окна на Хермон и к Лике, не понявшей причины моего отсутствия и ждавшей дополнительных объяснений.

– Дело было, – уныло в шестой раз повторил я. – Отвозил в редакцию материал. Ну что ты меня пытаешь, в конце-то концов? Не за границу же я ездил – в Тель-Авив. И по делу, а не к любовнице.

Не нужно было говорить этого. Всегда у меня так – слово вылетает прежде, чем мысль успевает совершить над словом работу скульптора. Не то чтобы я был излишне разговорчив, скорее наоборот, Лика частенько жаловалась, что мне приятнее говорить с собой, чем с ней, и порой я обижаюсь, когда она просит меня что-нибудь рассказать, а мне кажется, что я уже это рассказывал, повторяться не люблю, но ведь рассказывал я самому себе, и только казалось, что – Лике. Но все равно – слова вырывались раньше мысли, если им вообще суждено было быть произнесенными. Почему я сказал о любовнице? Лике и в голову не пришло бы, что я способен ей изменить, она лишь хотела ясности – в какой редакции я был, какую статью отвез, почему утром о поездке не было и речи?

– Любовница? – растерялась Лика. – У тебя в Тель-Авиве любовница?

– Нет, – терпеливо произнес я, кляня себя за несдержанность. – Я сказал, что ездил по делу, а не к любовнице, улавливаешь разницу?

– Улавливаю, – сказала Лика со слезами в голосе. – Значит, если бы не дела, ты поехал бы к любовнице?

– О, Господи! – вздохнул я и пошел на кухню заваривать чай. Нужно было сказать Лике правду. О том, что теперь я не один. С ней я был один, хотя нам обоим и казалось, что мы вместе, что мы – пара, и что нам хорошо. С Ликой я был один, а теперь нас двое. И даже больше того – я опять один, но нынешнее мое одиночество это одиночество пары. Объяснить Лике разницу я все равно не смог бы.

Чаю я насыпал слишком много, и вкус пропал, аромат стал терпким и чересчур насыщенным, пришлось долить кипятком, и это уже стал не чай вовсе, а коричневая бурда. Заваривать заново у меня не было ни желания, ни времени – разлил по чашкам то, что получилось, и понес в комнату, где Лика ждала меня, размышляя о том, когда я успел обзавестись любовницей в Тель-Авиве, если бывал там довольно редко, возвращался в тот же день – у меня просто времени не было на то, чтобы заниматься еще и женщинами.

Когда ты успел? – спрашивали ее глаза. Пришлось ответить.

– Лика, – сказал я, – когда ты на меня так смотришь, у меня прокисает кефир в холодильнике, а вместо чая получается бурда, вот как сейчас. По-моему, ты этого пить не захочешь.