Как-то раз у колодца его встретила, раскланялись. Я сначала что-то разволновалась, а потом, улыбалась и ничего с собой поделать не могла. Так с улыбкой домой и пришла.

– Ты чего радостная такая? – спросила матушка.– Как глупая ходишь, улыбка с лица не сходит. Не влюбилась ли часом?

Я даже закрыла лицо руками и убежала. А ведь и вправду, наверное, влюбилась, – думалось мне.


***

Потом уж весной, как из леса с племянниками шли, он на лошади догнал, поздоровался, спросил даже чего-то, детей покатал. И мне предложил, да я отказалась – боязно было. Тут он интересоваться стал, как детей зовут, потом – как меня.

– Полюшка она, Поля, – закричали наперебой дети.

– Ну, а я Арсений, – сняв картуз и протягивая руку, представился юноша, а потом сел на коня и, попрощавшись, ускакал прочь.

В груди моей что-то толкнулось и вдруг защемило. «А имя-то какое красивое», – только и смогла подумать я.

А на Пасху с раннего утра разговелись, в Храм сходили все вместе, а потом, уж как в обедах мы с сестрами к столу собирали, вдруг отец подозвал меня к себе и велел одеться получше, покрасивше, да волосы прибрать понаряднее.

– Помоги ей, мать, да объясни, что к чему, – приказал он.

Я не поняла, в чем дело, а матушка, вытирая слезы, махнула мне рукой, зовя за собой. Сердце мое тревожно забилось, никак я в толк не могла взять, зачем это мне одеваться красиво и почему матушка вдруг заплакала.

Надели на меня сарафан мой любимый, рубашку белую расшитую, платок самый лучший на плечи набросили, волосы в косу заплели с красной лентой. Я еще сережки из шкатулочки достала – те, что папенька подарил, когда маленькая была. Матушка позволила, потом обняла меня, поцеловала, перекрестила и говорит:

– Ну, пойдем, дочка, сватать ведь тебя пришли. Никифоров Роман Силантьевич за сына своего хочет взять тебя. Не знаешь ли его? Сапоги они тачают. Мастерская у них своя. Слыхала, небось?

Я обмерла прямо. Ведь это ж Арсения батюшка. Виду не подала, вышла в горницу, а они уж за столом сидят.

Сели мы с Арсением рядышком, да так и просидели молча. Родители все обговаривали, а мы сидели и со всеми вместе, и не здесь как будто. Слова их песком сыпались, да только не слышали мы их, шелест лишь один.

Ну, а на Красную горку и свадьбу сыграли. Весело было, да только не помню я ничего, мы все друг на дружку смотрели, а уж, как «горько» -то кричали, больно стыдно было на людях целоваться. Едва касались губ губами, а сердце все норовило из груди выскочить.

Переехали мы в дом к Арсениной родне, а потом, как уж наш Илюшенька народился, первенький, в новую избу свою вошли, рядышком с родительским домом до конца уж отстроенную. Пусто в ней было поначалу, неуютно. Домотканые дорожки из родительского дома принесла, какие сестры подарили, да занавески расшитые и скатерть матушка преподнесла на новоселье, вот и по-домашнему получилось. Ну, а потом уж совсем обустроились.


***

Муж мой работал много, уставал сильно, но со мной был ласковым и с детьми добрым. И родня мужнина меня любила. Только схоронили мы рано родителей Арсения, померли они друг за дружкой в один год. Будто не захотели по одиночке жить. А братья его старшие захаживали, проведывали, узнавали, не надо ли помочь чем. Хорошо мы жили, грех жаловаться. Разговаривали хоть и мало, но все одно вместе кажный день, все рядышком. Бывало, посмотрит он на меня, Арсеньюшка мой, глазами своими глубокими, прижмет к себе, и сердце мое замирало от счастья. Ох и любили мы друг дружку, уж как любили! Бывало, выйду на улицу вечером соловья послушать, так он обязательно шаль вынесет на плечи набросит: «Не замерзла, Полюшка?» – скажет. И всегда так. Ягодку первую сорвет и деткам говорит: «Давайте мамке дадим, она вон, сколько трудится для нас».