– Понял. Давай. И не ори больше, а то «паскудник»…,Охмок!

Через неделю я возвращаюсь в город, иду на базар, покупаю вареную кукурузу, громадные «караванские» яблоки и еду в больницу. Валерке уже разрешили вставать, и он, прихрамывая, выходит на улицу. Рука в гипсе, и на голове белая шапка повязки.

– Привет! – машет он здоровой рукой и показывает на полные сетки. – Какой ты, а! Боишься, что похудею? Раны не зарастут? Ладно, давай кукурузу.

Мы начинаем обрабатывать соленые золотые початки.

– Слушай, – говорю я, – у тебя не будет дырки в голове? Как у Махмуда? Вы бы в паре красиво смотрелись. С гранатами-то. Ты в атаке, он – в обороне. Разгуляетесь, блин.

Валерка вдруг перестает жевать, швыряет в урну початок и долго смотрит в землю.

– Умер Махмуд, – говорит он. Я не понимаю и, наверно, очень преглупо улыбаюсь.

– Как это?

– Вот так, – вспыльчиво вскидывает руку Валерка. – Как помирают? Не знаешь?! – и успокоившись, тихо рассказывает.

– В пятницу еще. В соседней палате лежал. А дырка у него в голове от того, что он мост взрывал. Он, ведь, и вправду воевал. А мы, кретины, бутылки заставляли швырять. Скоты…

Валерка со злостью плюнул себе под ноги.

– Все просто, старик. Для того чтобы взорвать этот дурацкий мост и остаться в живых, выдавался бикфордов шнур нужной длины. А чем он длиннее, тем легче его заметить, когда он горит. Махмуд сделал просто: укоротил. До половины. Потом отплыть успел. Дальше – то. Вот так. Вот тебе и Махмуд. Вот тебе и дырка в голове. А мы с тобой, только ходить начали, уже со свистулькой за ним бегали. Помнишь?

Я помнил. И от этого на душе становится пакостно.

– Старлей из военкомата приходил. У Махмуда кроме орденских книжек никаких документов не было. И газета была, где про мост написано.

Я ушел домой и потом весь день думал о Махмуде, о Валерке, потом опять о Махмуде.

А ночью приснился сон: сидит Валерка с забинтованной головой, а рядом Махмуд наклоняет свою совершенно лысую голову.

«Все говорят: „Дурак дураком Махмуд“, а я виноват, что ли, если у меня дырка в голове? Не веришь? На, посмотри. На, на. Не бойся. Зарастёт у тебя. Я знаю. Воевал видишь…».

Забытое письмо

Старик Степан Гурьянович сел за письмо еще засветло. А вот уж румянится прогорающая заря, бледнеет и теряется в сумерках. Темнеет.

Дом старика стоит на небольшом взгорье, и потому он видит почти всю деревню. Видит, как резко вспыхивают прямоугольнички окон, расплывчато освещая палисаднички. То здесь, то там брешут собаки. И гулко разносится в деревенской тиши их лай. А Степан Гурьянович покусывает кончик авторучки и поглаживает шершавой ладонью листок в клеточку. Наконец, почесывая впалые, давненько небритые щеки, шаркнув листком по столу, начинает писать. И уж не слышит ни шорохов, ни лая, не замечает, как гаснут в деревне оконные светлячки. Пишет.

«Доченька, голубушка, что же ты все молчком да молчком? Почтальонша наш дом забыла совсем. Приехала бы, что ли. Я по тебе сильно скучаю.»

Старик задумался. Почему-то не мог вспомнить дочь маленькой. Работал да работал и не заметил, как вымахала девка. В сознании всплыло, как провожал ее до асфальта. Нес тяжелый чемодан с одежонкой да снедью и всю дорогу бубнил, поругивая за отъезд. А чего корил, бог его знает, сам же нес, сам и корил. Дочь на прощанье сказала:

– Да что ты воркочешь-то все? Рядом город-то.

– Рядом-то рядом, – ответил Степан Гурьянович, – а вот врюхаешься в кого – и прощай.

Дочь хмыкнула только, а тут и машина попутная. Уехала доча.

Степан Гурьянович вздохнул тяжко, задернул ситцевые, в мелкий цветочек занавески. Потом вышел в кухню. Набулькал полную кружку холодного крутого чаю. Выпил, крякнул, как после стопки, и вернулся к столу. Опять взялся за ручку. Писал старательно, как в детстве на уроках чистописания.