Что же было правдой в этих заговорах, которые партии беспрерывно приписывали друг другу? Всё и ничего; всё, если считать заговором пустые разговоры, ничего – если считать заговором обдуманный план, согласованный между вождями и исполнителями, которые хорошо понимают друг друга, обладают соразмерными цели средствами и наметили дату ее осуществления. А таких заговоров не существовало. Разумеется, нельзя отрицать, что роялисты отменили бы хартию, если б могли, и охотно избавились бы от главных лиц армии и Революции, если бы были столь же всесильны, как злы были их языки. Но они располагали еще меньшими средствами, чем их противники, были не так смелы и только вели безрассудные речи, которые повергали бонапартистов и революционеров в настоящий ужас.

Разумеется, и революционеры с бонапартистами, если бы могли, завладели королевской семьей и двором и сделали бы что угодно, только бы от них избавиться. Совершенно точно, что они смогли бы осуществить всё, чего хотели, если бы смогли договориться и правильно взяться за дело. Тем самым, если бы умели различать подлинное состояние партий, все убедились бы в полной безопасности, но, по обыкновению, о планах судили по речам и по собственным страхам.

Главная, правительственная полиция, руководимая Беньо, разделяла эти смешные тревоги в весьма незначительной мере и старалась успокоить короля в своих донесениях, чему тот охотно поддавался из лени и любви к покою. Но полиция графа д’Артуа, неспособная оставаться бездеятельной, утверждала, напротив, что он живет на готовом извергнуться вулкане, что официальная полиция бездарна и даже неверна и из-за ее ослепления он подвергается опасности в одно прекрасное утро оказаться похищенным. Граф шел к Людовику, говорил, что ему плохо служат и грядет катастрофа. Король его опровергал, отвечал, что он, как всегда, сделался добычей интриганов, но всё же до некоторой степени поддавался беспрерывным жалобам и задумывался.

Между тем племянники, к которым Людовик прислушивался больше, чем к брату, присоединились к графу д’Артуа и в один голос твердили, что дела плохи и нужно их исправлять. Но в том-то и была трудность. Дела, несомненно, были плохи, и исправить их можно было тем средством, какого никогда не видят правительства: перестать потворствовать своим страстям и страстям друзей и тем самым успокоить всю нацию, чуждую партийных интересов и желавшую только всеобщего блага. Но так никто не рассуждал и только гневались на управленцев, то есть на правительство, обыкновенно считающееся автором всего, что случается в свободном – или почти свободном – государстве. В правительстве нет, как говорили, слитности, и это было правдой. Но чтобы добиться слитности, следовало составить правительство конституционное, сделать его единственным советником короны, исключить из правительства принцев, назначить в него одного или двух влиятельных людей и довериться им. О подобном средстве никто не думал, и недовольны были не советом и не его составом, а конкретными министрами, и в частности, министром военным. Говорили, что он не умеет держать в узде армию, не имеет на нее никакого влияния, не умеет ни контролировать ее, ни удовлетворить; а потому опасно оставлять армию в его руках. На это король не возражал ничего, поскольку ничего о том не ведал, и, казалось, был склонен верить племянникам, которые разбирались в военных делах лучше.

Мало прислушивался Людовик XVIII к замечаниям и по другому предмету: прежде всего, потому что исходили они от его брата, а во-вторых, потому что был достаточно проницателен, чтобы видеть их безосновательность. Ему говорили, что полиция никуда не годится, что Беньо, хотя и умен, но не силен в этом деле и бонапартисты его обводят вокруг пальца, а он невольно обманывает короля и может погубить монархию.