– Ты ведь знаешь, Угэдэй, в войске только о том и разговор.
Чтобы как-то успокоиться, дядя сделал глубокий вдох. Под взглядом тигрино-желтых глаз чингизида он не мог отделаться от мысли, что общается не с племянником, а с неким воплощением самого Чингисхана. Ишь каков: телом хоть и не в великого хана, а посмотришь ему в глаза, и холод по спине. Лоб Темугэ покрылся испариной.
– Вот уже два года, как ты отстранился от владений своего отца, – начал на свой страх и риск Темугэ.
– Это ты так решил? – перебил Угэдэй.
– Ну а что еще мне остается думать? – храбро выдерживая его взгляд, продолжил Темугэ. – Тумены и семьи ты оставил в поле, затем принялся строить этот город, а они в это время пасли стада и табуны. Два года, Угэдэй! – Он понизил голос до шепота. – Есть те, кто поговаривает, что ум твой сломлен скорбью об отце.
Угэдэй про себя горько улыбнулся. Уже одно упоминание об отце подобно сдиранию поджившей кожи с раны. Обо всех этих слухах он осведомлен. Более того, некоторые из них пустил сам: пускай враги маются в догадках. И тем не менее он избранный наследник великого Чингиса, первого хана державы. Воины, можно сказать, отца обожествляют, так что опасаться каких-то там слухов в армейских станах чингизиду не пристало. Иное дело – слухи среди родичей…
Отворилась боковая дверь, и в покой во главе дюжины цзиньских слуг вплыл Барас-агур. Слуги хлопотливо взялись за дело. Не прошло и минуты, как на расстеленной между собеседниками хрустко-белой скатерти уже стояли бронзовые чаши и блюда с едой. Угэдэй, переместившись со стула на устеленный кошмой пол, сел, скрестив ноги, и жестом предложил дяде присоединиться. С тайной усмешкой он наблюдал, как стареющий родственник медленно, поскрипывая суставами и покряхтывая, усаживается напротив. Услав слуг, Барас собственноручно подал чай Темугэ, который с явным облегчением принял чашу в правую руку и, прижмурившись с глубокомысленным видом – как, видимо, делал и в других начальственных юртах на равнинах, – шумно втянул губами глоток солоноватого питья. Что до Угэдэя, то он увлеченно смотрел, как ему в кубок с журчанием льется багровая, с искринкой струя вина. Кубок он быстро осушил и снова выставил, прежде чем слуга успел отойти.
От него не укрылось, как дядя украдкой метнул взгляд на приведенного Барас-агуром писца, который почтительно стоял в сторонке у стены. Как и все, Темугэ, безусловно, понимал силу начертанного слова. Кто, как не он, собирал и хранил у себя сказания о несравненном Чингисхане и становлении могучего монгольского ханства. Один из списков тех сказаний, заботливо переплетенный и уложенный в выделанную козлиную шкуру, держал у себя и Угэдэй. Это была, можно сказать, одна из самых ценных его вещей. Хотя бывают случаи, когда беседы предпочтительней не записывать.
– У нас разговор с глазу на глаз, Барас, – сказал он слуге. – Кувшин оставь, а писца уведи.
Вышколенный слуга немедля повиновался, и спустя считаные секунды собеседники вновь остались наедине. Угэдэй, осушив чашу, рыгнул.
– Ну, так что тебя нынче привело ко мне, дядя? Через месяц ты сможешь совершенно свободно войти в Каракорум вместе со всем своим туменом и народом. Будет пир, будет гулянье – такое, что легенды о нем станут годами переходить из уст в уста.
Темугэ вдумчиво оглядел своего собеседника. Насколько все-таки молод племянник: лицо еще совсем без морщин. Но уже усталое, суровое, со следами тяжких дум. Действительно, тяжелую и странную ношу взвалил на себя Угэдэй этим своим городом. Ведь известно, что среди воинов в станах лишь единицы как-то пекутся об этом Каракоруме. В глазах же военачальников, которые воевали еще под Чингисханом, это просто небывалая вызывающая кичливость и зряшная трата белого мрамора, уложенного к тому же по образцу, принятому в покоренных цзиньских землях. Что до Темугэ, то он рад был бы поведать этому молодому человеку о своей любви к новому творению, но только словами, которые не могут быть истолкованы как липкая лесть. Ведь он и вправду любил его, этот город. Когда-то Темугэ и сам мечтал построить нечто подобное – место с широкими улицами, внутренними дворами и даже библиотекой с тысячами чистых дубовых полок, пустующих в ожидании сокровищ, что когда-то на них лягут.