Он оторвал клок от рядна, сплел нечто вроде сачка. Привязал к голому удилищу, валявшемуся на дне лодчонки. Закинул в море. Он древний рыбак. Он сейчас поймает себе и жене на ужин… тунца? Омара? А может, ядовитую ведьму фугу?

Жене… Разве она – ему – жена…

Он произнес про себя: жена, жена” – еще и еще раз, до тех пор, пока само звучанье слова не стало казаться ему просто воздухом, порывом ветра, бессмысленным и родным, как неслышный ток крови по жилам, отдающийся в ушах, в сердце, в запястьях.

Он рванул сачок вверх. Морские твари бились, серебрились и прыгали в нем. О, цветные, красивые рыбки! Он не знает ваших яматских названий. Саседо-кэ, итураси, коту-нэ, ива-си… Рыбаки знают все. Они знают великий час лова. О Лесико, мы с тобою когда-то были рыбами в море… в широкой черной и прозрачной реке. Клянусь. Я помню это – кожей… чешуей…

Наряду с рыбками, ярко-красными, серебряными, изумрудными и круглыми, в сачке виднелся черный колючий шар. Иглы торчали во все стороны. Василий не знал, можно ли брать его голыми пальцами; обернул руку краем рубахи, подцепил, извлек.

Лесико открыла залитые болью глаза и снизу вверх глядела на него, на ежа, на белое Солнце в зените.

Ее лицо покрывалось на ветру быстрым, мгновенным загаром, розово и смугло блестели скулы, масляные капли выступали на висках, на ноздрях.

– Молодец! – кинула она ему. – И моряки умеют ловить ежей!

– Кому ж, как не морякам, их и ловить, – горделиво промолвил он, выдирая из ежа самую длинную колючку и с размаху забрасывая его, бедолагу, снова в пучину, – моряки – на все руки ловки…

Зубами прокусил он прорезь в пахнущей йодом игле. Вдел туда обрывок лески.

– Ну, Лесико-сан, закрывай глаза!.. зажмуривайся изо всех сил, молитву читай…

Он, сам молясь про себя, внутри, простыми и страстными, полубезумными словами: не дай, сохрани, убереги, прочь, прочь, стремительней, вон отсюда, боль, вон от моей любимой, – воткнул иглу в сведенные края раны и стал шить.

– Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его… Яко исчезает дым, да исчезнут…

– Ах, девочка моя, да ты ж так терпеть все умеешь… ну еще немного… ну еще… ну вот и все…

Шов вышел грубый, жуткий. О, какой же неистовый будет шрам. Белой извилистой застывшей молнией прорежет кожу, чуть выше локтя, на видном месте, ежели носить открытые, летом, платья. Где будут они с нею год спустя… век спустя?!..

– Все, – выдохнула она счастливо и легко. – Уф!.. легче родить…

– А ты… – у него враз пересохло в горле, – рожала?..

Тишина настала над морем, разлилась, потекла по их бьющимся под кожей жилам. Он напряженно ждал ответа. Она медлила – было ли ей что отвечать?

Солнце рьяно метало белые, золотые самурайские копья вниз, вбок, отвесно, вверх, заполняя победительной музыкой небесного воинства покорную, склонившуюся в благоговеньи Вселенную. Море задумчиво колыхало в прозрачных зеленых объятьях маленькую джонку, и Лесико повернула голову, поглядела на оплетенную лозой бутыль.

– Там точно вино, я чую запах, – сказала она нежно и очень тихо. Василий едва услыхал ее. – Возьми бутыль. Дай сюда. Дай мне глотнуть. Я так ослабела от боли.

Он послушно поднес бутыль горлышком к ее растрескавшемуся рту.

Она глотала прерывисто, как всхлипывала, пила долго и жадно – он испугался, не чересчур ли, не запьянеет ли она; и что то было за вино? Может, водка, настоенная на противном змеином яде, услада узкоглазых коротконогих рыбаков, чьи скулы и затылки блестели в мазках липкой чешуи?

– Отличное вино, – шепнула она, отрываясь от бутыли, – хорошее вино. Старое. Выдержанное. Я знаю в винах толк. Да, я рожала, Василий. Но я не помню, как это было. И где. И я не знаю, где мой ребенок.