Неужели она когда-нибудь станет старой?!
Она медленным шагом подходила к зеркалу. Она украла это зеркало в бане. Старое, битое зеркало, сползающая чешуей с изнанки амальгама. Она заглядывала в зеркало, и ей становилось страшно. Так она была хороша. Так далеко, там, на дне водяных разводов и серебряных струй, в кромешной тьме, маячили, всплывали, исчезали, пугая, призрачные тени, фигуры. Лики из будущего. Или из канувшего, дальнего прошлого, что и бабки, и прабабки уже не расскажут никогда, ибо было такое прошлое еще до бабок, до прабабок, до времени, до всего. Когда подходили Святки, она на зеркале, перекрестясь, гадала. Одна. Подруг в Граде-прянике она не завела – к чему ей были подруги? Она работала весь белый день, вечером притаскивалась, усталая. Мыла ноги себе, ставила в таз с горячею водой. Мыла и думала: вот я ноги мою себе, а когда-нибудь буду мыть кому-то. Мужу? Мужику? Этому… одному из тех, что шатаются по улкам да переулкам, запьяненные, папироска в зубах тлеет нежненько, ругань в кулаке, сапоги – по снежку – хрусь да хрусь, эх, никого не боюсь?! Они пахнут мазутом и ваксой. Сажей паровозной. Свежей пенькой. Серой и рыбой. Они пахнут жестоким и торговым миром, маслом, которым смазывают машины и моторы. Они хотят, чтоб им варили суп, начищали на ночь сапоги, чтоб утром всунул ножищу да побежал резво, штопали продранные на локтях рубахи и пиджаки, ложились с ними в нищую потную постель. Они… А ты, эх ты: Кришна, Радха. Она зажигала свечу, сжигала смятую десть бумаги, клала кольцо в стеклянную чашку, ставила чашку на кучку пепла, перед зеркалом. Дрожала от страха. А вдруг войдет хозяин? А вдруг гаданье сбудется? Все девицы гадают. Она что, хуже девиц? В зеркале ходили тени и пластались крылья. Она неотрывно глядела на отраженье круглого железного кольца в зеркале, в колышащейся мгле.
Когда из кольца на ее глаза наплыла тень в виде человечьего, мужичьего лица, расширилась, вспыхнула золотом и ужасом, она даже не закричала.
Она свалилась с колченогого стула на пол, стукнувшись головой о торчащую на краю стола чашку. Вода вылилась ей на затылок. Чашка разбилась. Она очнулась через миг-другой. Повела глазами. Вспомнила все. Затрясла головой. Не поверила.
Ее затащил в подворотню и снасильничал мужик с лицом точь-в-точь таким, какое привиделось ей внутри кольца, в гаданье на морозные святки.
И там она не кричала. Что толку было кричать. Он наступал ей ногой на спину. Заламывал руки. Раскидывал на снегу, на твердой, блестящей под звездами и синей мертвой Луной корке наста. Редкие авто шуршали шинами. Звезды звенели далеко, высоко. Им, звездам, было все равно, кто и когда и как внизу, на земле, страдает и мучается. Кто там кричит, хрипит или молчит, зная доподлинно, что все напрасно.
Когда он разодрал ее изнутри, вспорол, грубо и страшно, она сморщила лицо и подавила, загнала глубоко внутрь себя стон и плевок ему в мохнатую рожу, готовый уже вылететь из полного тошнотой и слюной, искусанного рта. Она пожалела, что ни с одним мальчишкой там, в деревне… Ни с одним.
Это мы. Это мы с тобой. Кришна и Радха.
Козляточки идут, блеют, раскачивают на шеях колокольчики; птички перекликаются в ветвях. Нет ни скрежета, ни ужаса, ни грома. Ни взрывов, ни выстрелов. Нет проклятий, летящей сажи, черных, по ветру, хлопьев. Есть мы, и сияет сапфир в моих смоляных волосах, и переливается отборный жемчуг у меня на груди. Этот жемчуг – из раковин страны, что горит и пылает всеми дворцами своими на Островах; Офир либо Иаббон ее имя, и там ныряльщицы, ама, ныряют глубоко в соленое море, и хватают голыми руками ракушку, колючую, рогатую, тяжелую, как людское горе, и тянут ее наверх вместе с остатками воздуха и жизни в груди, и вытаскивают на берег из последних сил, и уже полумертвыми, слабыми, сморщенными пальцами вскрывают. А там – внутри – горит розовая горошина! Черная чечевица горит! И ослепительная, белая, золотистая, неспелая земляника пылает, льет нежного света лучи! Это горит и пылает любовь, милый Кришна! Осязай ее; целуй ее. Я настолько твоя, что ни в сказке сказать; и сними с меня длинный льющийся шелк, и уложи на мягкую изумрудную траву, и ласкай так, как коза ласкает новорожденного козленочка: языком, дыханьем, всем нескрываемым счастьем своим.