Многое хотелось записать, но она раздумывала: а надо ли это делать? После арестов и обысков, ночных визитов жандармов, что бесконечно сотрясали Москву и Петербург вслед за декабрьскими событиями прошлого года… как это русские теперь говорят… не всякое лыко в строку пишется… Пусть она иностранка, английская гувернантка, однако в России в нынешние времена никто не застрахован от жандармского произвола.

В общем-то, все события прошлого года касались в большей степени не ее, Клер, а Юлии Борисовны Посниковой. Ее встреча на весеннем балу с молодым красавцем Петром Каховским в Петербурге. Они только вернулись из Италии в Россию, и это был первый бал Юлии после ее траура по умершему мужу – обер-прокурору. И вот сразу роман и пылкий любовник. И страсть, ставшая чем-то бо́льшим, чем простой адюльтер сорокалетней красивой дамы-вдовы и гвардейского офицера-бретера.

Клер наблюдала их роман со стороны и думала, что вскоре все кончится новым браком Юлии Борисовны, дело к этому шло.

Но в декабре произошли известные события на Сенатской площади. И все изменилось в одночасье.

Они в то время жили в Москве, перед восстанием на Сенатской Петр Каховский заставил Юлию вместе с детьми и домочадцами уехать из Петербурга в их московский дом, словно знал или предчувствовал…

Когда его арестовали и заключили в Петропавловскую крепость… И все месяцы несвободы – зиму, весну, начало лета… о мой бог…

Тяжело об этом вспоминать… А писать в дневнике? Ей, иностранке?

Клер обмакнула перо в чернильницу и написала:

«Косые лучи заходящего солнца освещали темные леса за Москвой-рекой и саму беседку, каждый лист был полон солнца, подобно алмазу, сверкающему всеми оттенками»[4].

В кустах, окружающих беседку плотной стеной, хрустнула ветка. И еще раз…

Клер посадила кляксу на страницу.

Красногрудая птичка-малиновка, словно преследуя Клер, выпорхнула из кустов и села на мраморные перила беседки, кося на молодую темноволосую женщину в черном платье из тафты глазом-бусинкой.

Малиновка моя…

Так звал ее он, Байрон…

За ее пунцовый румянец на щеках в шестнадцать лет…

За сладкий голос, когда она пела ему у клавикордов…

Румянец сменился пепельной нездоровой бледностью, когда умерла их девочка, дочка…

А голос так и остался – прекрасный оперный голос, колоратурное меццо-сопрано… Она пела и здесь, в Иславском, куда они переехали в мае из московского дома, вечерами, еще до отъезда Юлии в Петербург.

Снова в кустах хрустнула ветка…

Клер невольно обернулась – кто там? Что за животные водятся здесь, в этих русских лесах? Олени? Как в английских парках?

Весь июнь Юлия Борисовна состояла в активной тайной переписке с петербургской родней и теми, кому она платила, по ее словам, немалые деньги, чтобы добиться известий о положении узников Петропавловки, а позже о ходе Высокого уголовного суда, судившего декабристов и членов тайных обществ. Получив очередное письмо в начале июля, она начала вдруг спешно собираться в Петербург.

Клер она оставила в Иславском вместе с детьми – восьмилетней Дуней и шестилетним Ваней. Клер очень любила маленьких – когда она смотрела на светловолосую Дуню, ей все казалось, что это ее Аллегра… вот ей уже и восемь лет… И она как солнечный луч.

Однако 13 июля в Иславское спешно прискакал курьер-посыльный с письмом от Юлии – та наказывала Клер отправить детей к ее двоюродной тетке Фонвизиной в бронницкое поместье (оттуда на следующий день приехала гувернантка-француженка), а самой остаться ждать ее, Юлию, дома в Иславском.

«Вы, Клер, мой единственный друг, будьте же мне опорой в мои скорбные дни», – писала Юлия.