Если бы кто-то в этот момент попросил меня об этом, то я не сумел бы объяснить свое неприятное чувство. Где-то глубоко внутри себя я понимал, что просящий, страдающий человек после отказа может испытать отчаяние, разочарование, огорчение. Но он никогда не почувствует досаду.
Хрупкая, еще ни разу по большому счету не обманутая детская душа моя запротестовала. Я чувствовал, что нахожусь в центре процесса, недоступного моему пониманию, чувствовал, что непригоден для участия в нем. Однако передо мной были люди взрослые, и они этот процесс не останавливали. Легкое чувство суеты овладело мной. Точно такое же возникало при приближении любой чужой или бродячей собаки.
В этом состоянии недоверия, вполне проступившего сквозь мою искренность, я и услышал голос отца:
– Артур!
Он прозвучал за моей спиной. Видимо, отец стоял за воротами двора.
– До девяноста двух лет проживешь, мальчик, – торопливо, словно расплачиваясь за купленные пирожки из окна отходящего поезда, быстро проговорила цыганка. – Глаза у тебя ясные, но голову береги.
– Подойди ко мне, Артур. – Отец проявил настойчивость.
– Ай, не бойся за сына, красавец! – затараторила цыганка, поднимаясь и выпуская мою руку. – У кривого Егорки глаз шибко зоркий, одна беда – глядит не туда!
В следующий момент я почувствовал, как отец положил мне руку на плечо.
– Лучше дай маленькой девочке на хлеб, – предложила она ему.
Только сейчас я заметил, что из-за цветастых юбок цыганок выглядывала крохотная перепачканная мордочка. Я понял, что девочка стояла за оградой, когда цыганки входили просить.
Ни слова не говоря, отец взял меня за руку, еще хранящую сухое тепло цыганской ладони, и повел прочь.
Он молчал всю дорогу, но у самого подъезда присел, и лица наши оказались напротив.
– Никогда!.. Ты слышишь? Никогда не подходи к незнакомым людям. Ты знаешь, что происходит в городе?
Да, я знал. В городе пропадали дети.
Как вам уже известно, первого исчезнувшего мальчика, Толика Мартьянова, нашли быстро, через сутки после появления цыган на окраине города. Он висел на березе.
То, что рассказывали родители шепотом на кухне, за чаем, уложив меня спать и оберегая мой слух, не вписывалось в мое представление об абсолютном зле. Я вряд ли мог растолковать для себя верно и само это понятие: «абсолютное зло». Наверное, это было что-то живое и настолько страшное на вид, что глазам больно на него смотреть. Оно совершало поступки, ни одному из которых нет прощения.
Толик висел на куске стальной колючей проволоки, один конец которой был примотан к суку, а другой туго стягивал его шею. Говорят, мама Толика сошла с ума. Она повесилась в подвале собственного дома, изгородь которого была оплетена плющом, не сразу после похорон, а только на второй или третий день.
Потом ее муж, папа Толика, начал выпивать почасту и помногу. Вскоре он пропал. Через месяц или два по городу как мухи по весне стали распространяться слухи, источниками которых были люди разные, но говорившие об одном и том же.
К нам часто приезжали жители других районов, кто за новыми шторами, кто в гости к родственникам. Они рассказывали, что в их деревнях, сперва в одной, на следующий день в другой, на значительном удалении от предыдущей, появлялся папа Толика. Он садился на окраине, растягивал меха аккордеона, давил на клавиши, производя страшные звуки, дико выл и тянул из себя какие-то безобразно звучащие слова. Этот человек и в лучшие-то времена не был мастером живой речи, а поэтому рассказывал миру о постигшей его страшной беде так, как уж мог. Он-то считал, будто вполне осмысленно вытягивал из себя какие-то фразы, но ни одна из них не была понятна селянам.