На мгновение оцепенев, она вдруг рассмеялась:
– А вы, я смотрю, не теряете время даром! – Потом мама вдруг посерьезнела и поджала губы, словно пробуя их на вкус. – А почему нет? Возможно. Нужно спросить у отца. Папа! – крикнула она, вселяя в меня ужас. – Когда мы впервые целовались с тобой, чем пахли мои губы?
Я сгорал от стыда.
– Малиной!
– Малиной, – повторила мама, словно я был глухой.
– Озеров опять заговаривается, – донеслось из зала. – Как бы он снова чего не… Малиной. Спелой, сочной, сладкой малиной!
– Потрясающая память, – сыронизировала мама. – А, может, наш папа скажет, какой день недели был пятого ноября… ну, одна тысяча девятьсот сорок седьмого года?
– Среда! – В зале раздалось сначала шуршание тапок по ковру, потом несколько резких щелчков и, наконец: «Штирлиц идет по коридору. – По какому коридору?» – Мы снова опоздали! Ну-ка, бегом смотреть!
Это была традиция, заложенная в народ Татьяной Лиозновой. О ней было столько разговоров, я так часто читал в титрах ее имя, что не запомнить его мог разве что только Сашка. Я подумал так из злорадства. У них не было телевизора.
Просмотр втроем «Семнадцати мгновений весны» с некоторых пор стал таким же домашним церемониалом в нашем доме, каким было чаепитие в Японии. Каждому свое место, все знают, что надо делать. Поскольку надо было только смотреть и слушать, этот церемониал оказался очень несложным по исполнению.
Но сегодня он был нарушен. Даже не заняв свое место, мама направилась к шифоньеру. Выгрузив оттуда стопку журналов высотой полметра, она уложила их на пол и стала раскладывать.
– Неужели это нужно делать прямо сейчас? – удивился отец, и я его в этом молчаливо поддержал.
Перевернув стопку, чтобы наверху оказалась последняя обложка, она стала методично откладывать в сторону по одному журналу.
Два года назад отец с соревнований, проводимых в Сочи, привез предмет неслыханной роскоши: чехословацкую вязальную машину. Она впоследствии была прикручена к подоконнику. К звуку скользящей каретки я вскоре привык так же, как когда-то к зарядке, не приносящей мне никакой пользы.
Теперь мама собирала все до единого журналы, в которых давались советы по механической вязке. Даже за послевоенные годы, когда появление портативных вязальных машин предчувствовалось, но не утверждалось. Но мама коллекционировала журналы так же упорно, как я собирал обертки от шоколадок. Те, что дарились ей подругами, и те, что она выписывала на дом, и те, что покупала в единственном в нашем городе киоске «Союзпечати». Она складировала их в шифоньере с той же безупречной педантичностью, с какой укладывала мои или отцовские вещи.
Самым главным после выкроек и вырезок являлось вот что: на обратной стороне журналов издательство размещало календари, словно намекая на то, что кройка и шитье – дело не самое скорое.
Сейчас мама держала в руках журнал за 1947 год.
– Немыслимо!.. – прошептала она, глазам не веря, голосом, покрывшим меня гусиной кожей. – Это была среда.
Я верил в отца, и сейчас мне плевать было на Штирлица. Мой отец выкрутился бы из любой переделки глаже его.
– Я говорю, это была среда! – Мама приближалась к нам, словно угрожая.
Ее роскошные рыжие волосы были рассыпаны по плечам, а глаза горели зелеными кострами. – Среда, говорю, майн либер манн!
– Да разве не это сказал я только что? – возмутился отец, улыбаясь.
– Но… среда? Как можно помнить?
– А чего тут помнить? – Отец развалился на диване, обняв меня. – Мы с группой приехали к твоим родителям. Все сели пить чай, а мы с тобой, уже не помню по какой причине… Нет, помню! Хотя нет, не помню. Мы вышли на улицу и оказались в кустах малины с человеческий рост. Я перепачкал свою белую рубашку ягодой, а та, что дал поносить мой будущий тесть, оказалась мне мала. В итоге сочинение я писал в клетчатой рубашке. Точно не помню, в чьей именно!