– Выходит, я жирую там, где ты лапу сосёшь, – задумчиво произнёс Георгий. – Я, Стёп, церковный художник. При Советах жить трудом на церковь – нельзя было и думать. Теперь – пожалуйста! Кстати, вон в том портфеле, – Георгий указал на коричневое пятно, брошенное в прихожей, – двадцать четыре тысячи рублей. И хотя по большей части это не мои деньги, ты можешь ими распоряжаться, как своими. Добыл их ты, значит, они принадлежит тебе. —
Георгий умолк и занялся новой порцией чая.
– Вроде как контрибуция, что ли? – ухмыльнулся Степан.
– Ну да, вроде того.
– Э-э, нет, эдак мы и до людоедства дойдём, ежели будем друг на друга как на добычу смотреть. А потом, Егор, – ничего, если я так, по-простому? – ты же сам их спровоцировал. Шляться ночью по голодной Москве со сладким пирогом! Да тут не то что зверя, тут человека можно задразнить до зверя. И ещё. Бандит – точно такой же продукт эволюции, как и ты, только ты художник и получил в наследство от Фидия нюх на красоту, а он получил от Бендера или самого Соломона нюх на деньги. Чему ж тут удивляться?
– Степан, давай святых не трогать. У них с миром свои расчёты.
– Прости, увлёкся. Э-э, да ты спишь! Звони, чтоб тебя не ждали, – и баиньки. Пойду постелю.
– Да мне, собственно, звонить-то некому. Живу один, как Фидий.
– Как и я! Журналист из несуществующей газеты уже несуществующей страны. Брр! Во ляпнул, врагу не пожелаешь…
Степан сказал Георгию сущую правду. По окончании МГИМО он за резвое поведение на выпускных семинарах был распределён куда подальше от вожделенной заграницы и на несколько лет обосновался внешкором в Ивановской областной газете. Подступало «светлое будущее», все говорили о необходимости перестройки, гласности, демократии. Журналистскую братию трясло от профессионального предвкушения великой смуты. Редкие трезвые умы с опаской поглядывали на собратьев по перу, пьянеющих от запаха свободы. Никакой чёткой доктрины будущих хозяйственных связей попросту не было. Политическое переустройство страны мыслилось от противного. Нынешний бессмысленный анархистский лозунг «Против всех!», пожалуй, был бы под стать умонастроениям того времени. Все в один голос твердили «Демократия!», мало понимая, что это лукавое слово способно демонтировать спасительное для русской государственности понятие «вертикаль власти».
Степан был одним из немногих крохотных порогов на пути разбушевавшегося демократического селя. В стране барражировал 1991 год. Год первой демократической, вернее, капиталистической революции в России. Вожди взбирались на танки, интеллигенция неистовствовала в стремлении очередного народничества, народ глухо шептался по кухням и накапливал злость фактически на самого себя.
Умницы, люди фундаментального склада ума как-то вдруг стали не нужны ни стране, ни корпоративным интересам большого производства. Умело подготовленная смена власти потянула за собой в трясину неведомой никому перестройки тысячи тысяч хозяйственных нитей и государственных судеб.
Областную газету, где подвизался Стёпа, закрыли за ненадобностью. Не получив даже расчёта по накопившимся гонорарам, Степан вынужден был вернуться в Москву.
Однако столица, увлечённая меркантильными политическими интересами, не очень-то обрадовалась его возвращению. И хотя Стёпа считал себя политическим докой (как-никак МГИМО за спиной!), он ничего не понял в новом московском миропорядке. Казалось, несуразица новейшего времени вот-вот лопнет, как мутный мыльный пузырь. И тысячи челноков с элитным высшим образованием, побросав в священный костёр интеллектуальной инквизиции коробки с колготками и памперсами, вернутся на своё рабочее место, заварят крепкий кофе и продолжат интегрировать в интересах человечества мерзкие и безжалостные дифференциалы Ельцина-Дарвина.