— Куда ты деваешь деньги?
— Да там один парень казино открывает. Я благодаря нему здорово... потратился, — почесав в затылке, сообщает мне брат.
Сколько я помню Яна, живет он как конченный голодранец, при этом получая от отца те же суммы, что и мы с Адри. Но в каждом из его карманов будто по гигантской черной дыре, и имена их не наркотики, азартные игры или что-то подобное. По-моему, он просто не выносит саму идею простоя средств. У него каждый раз обнаруживается открывающий казино парень, которого нужно проспонсировать и получить процент в итоге. Кстати сказать, Ян действительно не безнадежен и может, при острой необходимости, достать деньги будто бы прямо из воздуха... Но, надеюсь, со временем он начнет понимать разницу между сомнительными, крайне сомнительными и «не-лезь» проектами. Пока что проблемы, определенно, есть, но мы не теряем веру.
— О, да у тебя, смотрю, отношения, — смеюсь. — Водишь владельца казино на свидания?
— Заткнись, — закатывает глаза.
— На, держи, — протягиваю ему деньги, пытаясь определить, не перегнула ли палку своим замечанием. Капранов очень плохо на меня влияет.
Холод пробирается под шапку через недосушенные волосы на затылке, и ветер, кажется, находит каждую капельку воды, распластанную одеждой по коже, но мы идем, и — совсем как в детстве — жадно кусаем холодное лакомство. Мы никогда не любили ни брикеты, ни эскимо, ни вычурные торты-мороженое. Есть некая романтика в том, что самый близкий вам по духу и взглядам человек воспитан в той же семье и теми же родителями. Ему не надо объяснять, почему сгущенку нужно есть ночью на кухне в темноте вдвоем из одной банки. Или почему здание на этой самой улице вызывает неконтролируемое отвращение, заставляющее тебя искать обходной маршрут. Он просто... знает. И это годами взращиваемое понимание с полуслова заставляет меня решиться на шаг, который я не могу объяснить логически даже самой себе.
— Я хочу тебе кое о чем рассказать, Ян. До того, как мы встретимся с родителями.
Он продолжает невозмутимо жевать мороженое и упорно смотрит вперед, но настроение уже поменялось, напряжение разлилось в воздухе. Это тоже выросло с нами. Понимание, что спокойствие — не более чем мираж.
— Я вписала тебя в бумаги в качестве доверенного лица. Я еще не приняла решение по поводу реанимационных мер, но, если вдруг такое случится, не позволяй мне стать овощем. Это не сделает лучше никому. Иллюзия неокоченности нам ни к чему, согласен?
— Я тебя понял, — говорит и откусывает новый кусок лакомства.
Ян изумительный. Он совершенно не умеет выражать собственные эмоции, что, в общем-то, для парня не так уж и удивительно, но я знаю, что к настоящим чувствам это не имеет никакого отношения. Той ночью, заставившей нас с родителями принять решение разъехаться, когда стены тряслись от криков (в основном, моих), он сидел на лестнице до самого утра, а потом просто помогал мне собирать чемоданы. Ничего не сказал. Мы были неправы. Мы все. В стремлении сделать как лучше разучились слушать друг друга, и только молчаливая поддержка Яна спасла ситуацию и наши отношения. Поэтому я боюсь говорить маме и папе о своей болезни. Я люблю их. Они важны для меня. Но нужно рассуждать здраво, как врач, а мамины слезы вызовут в теле буйство гормонов — предателя-окситоцина [отвечает за доверие] и его нежного сообщника вазопрессина [отвечает за привязанность]. И как в таких условиях сохранить хирургическую объективность? У меня всегда было слишком много врачей, которые являлись в первую очередь вовсе не врачами. Я сама, родители, у которых были способы давления на докторов (от денег до многолетней дружбы), и человек, который не только резал меня раз за разом, но также дарил наборы скальпелей и хирургические микроскопы, учивший меня вязать узелки на проленовых нитях, читать рентген-снимки и показатели эхокардиограмм. Я думала о том, чтобы сменить хирурга, но не смогла. Уволить человека, который стараниями отца положил жизнь на изучение именно моей болезни сердца? Дьявол. Почему все не может быть хоть капельку проще? Почему?