Глянув на его жидкую комплекцию, тощую грудь, на, пусть трудовые, но тонкие руки с небольшими кулачками (печник показал мне крепко сжатый кулачок), я всё же усомнился в способности Шестёркина к рукопашному бою. Однако, кто его знает, подумал. Бывает, говоришь о задиристом мужичке: сморчок, доходяга, соплёй перешибёшь, – а он вдруг, как схватишься с ним для усмирения, сделает тебя одной левой, и нос в кровь расшибёт, и на землю свалит.

– А поди ж ты, – заключил Николай Иванович свои воспоминания и приосанился, – вырос неплохим человеком, стал известным печником… Вы вот что, друг любезный, пока я тут курю, сбегали бы в магазин, взяли ещё бутылку.

– Ни за что! – крикнул я и шлёпнул ладонью по столу.

Он глянул в мои окосевшие глаза с некоторым недоумением, но настаивать не стал…

Туловище печки увеличивалось, оформлялось, и скоро Шестёркин перекрыл топку чугунной плитой с конфорками, завалявшейся в нашем с женой сарае, а потом взялся возводить трубу. Мне казалось, будто два печника-близнеца одновременно и согласованно кладут две одинаковые печи, и по паре кирпичей я видел в каждой своей руке, хотя, как прежде, брал в руку из штабеля по одному, и различал я две тропинки вместо одной, пока корячился с грузом в гору. И щурился, и глаз зажмуривал, чтобы восстановить фокус зрения, но всё двоилось передо мной, и меня покачивало из стороны в сторону.

Теперь Николай Иванович со мной не заговаривал. Печники-близнецы сурово молчали. Я видел, что Шестёркин обиделся на меня. Строя дымоход, он старательно мерил верёвкой с гирькой отвесность трубы и через плечо жестами показывал: «Кирпич! Раствор!» Он то отходил от трубы и рассматривал её издали, то вставал на сосновую колоду ногами в маломерных стоптанных полуботинках, вытягивался на цыпочках и снова использовал отвес. При этом что-то бормотал недовольно, не обращая на меня внимания.

– По-моему, высоковата, – сказал я, закрыв один глаз пальцем и уставясь на трубу.

И тут он заговорил с достоинством, но миролюбиво, даже с едва уловимым юмором:

– Не суетитесь. Всё будет путём. Ещё вспомните Шестёркина, как затопите мою печку. И пожалеете, что не выпили со мной посошок…

Заканчивали мы работу к вечеру, сумерки уже спускались. Над белым цветником терновника и фиолетовым букетом разросшейся вдоль плетня сирени, на фоне темнеющего неба кружили майские жуки. Всё вокруг застыло в безветрии. Комары с мошками кусались совсем беспощадно, и Шестёркин чаще хлопал себя по лбу, щеке, шее. Он уже навесил на печку железную дверцу с накидной запоркой и сейчас подкреплял трубу тонкой стальной проволокой, примазывая её раствором к кирпичам по высоте дымохода (всё нашлось в нашем сарае, захламленным разными деревяшками и железками). Наконец печник снял рукавицы и протянул мне руку для пожатия.

– Ну вот, Василий, – произнёс он. – Шабаш. Пользуйтесь, топите, жарьте, варите, а за работу денежки гоните.

Я поскорее с ним расплатился договорной суммой, проводил Шестёркина до тропинки, сбегающей с косогора, и, зайдя в избу, тут же лёг спать – очень уж устал за день, еле ноги держали.

Но на следующий день Николай Иванович пришёл снова, в том же парадном виде: в костюме, шляпе и при галстуке. Он помялся передо мной на крыльце и заговорил, глядя в пол, морщась от стеснения:

– Я извиняюсь… Работа, сами видели, какая. С раннего утра до позднего вечера вкалывал; и солнце жарило, и мошкара кусала. И кирпичи эти огнеупорные… Руки и ноги до сих пор от них гудят. Жена, опять же, заболела, лежит, я за ней ухаживаю… Может, прибавите?

– Что? – спросил я, туговато соображая после выпитого вчера.