Было неуютно, неприглядно. На столе, покрытом запятнанной скатертью, лежали куски хлеба, стояла тарелка с квашеной капустой, несколько деревянных ложек, глиняные чашки и кружки, высился жбан с квасом.
– Жена, принимай дорогого гостя! – крикнул Вострухин со сладчайшей улыбкой на жирном, потном, красном лице.
Хозяйка, маленькая, морщинистая женщина, забитая мужем, торопливо поднялась и, часто мигая подслеповатыми глазами, в которых навечно застыл страх, стала низко кланяться гостю, приговаривая:
– Мы так рады… Милости просим…
Кроме хозяйки, Манефы Ильинишны, в комнате сидели сын Вострухина Сергей и какой-то незнакомый Свияжскому старик, в долгополом темном кафтане, напоминавшем монашеский подрясник, сухой, с изможденным лицом, длинными, нерасчесанными, падавшими до плеч волосами с сильной проседью и жидкой козлиной бородкой.
Молодой Вострухин, сидевший у стола, подперев руками голову, при входе Николая Андреевича встал, молча поклонился и снова сел. Он был страшно худ, смотрел исподлобья угрюмым взглядом сильно запавших и лихорадочно блестевших глаз; было что-то жесткое и аскетическое в выражении его лица, казавшегося восковым.
Свияжский, зная, что Сергей ездил в Москву по каким-то отцовским делам, сказал:
– Вот не ожидал встретить вас! Давно ли вернулись?
– Сегодня, – коротко ответил Сергей, не повернув головы.
– Да, да, – подхватил его отец. – Порадовал сегодня: приехал и благочестивого странника Никандра привез с собой. Может, изволили слыхать? Садитесь, сделайте милость, пожалуйста. Вот стульчик поудобней. В добром ли здравии? В добром? Ну слава Богу, слава Богу. Как папенька, здоровеньки? Чем угостить позволите? Может, наливочки разрешите?
– Ой, нет! – запротестовал Николай Андреевич, присев к столу. – Только что ел и пил. Пошел прогуляться, да и надумал к вам заглянуть. Частенько я теперь к вам заглядываю, – добавил он со смущенной улыбкой.
– И хорошо, всегда вам рады. А мы вот кваском балуемся да душепользительную беседу с отцом Никандром ведем. Много отец Никандр нам диковинного рассказали: и об афонских обителях, и о граде Иерусалиме. Да.
Вострухин замолчал, видимо подыскивая, что бы сказать.
Молодой офицер чувствовал, что своим присутствием стесняет всех, и от этого сознания сам стеснялся. Однако уходить по некоторым, ему лишь известным, причинам не хотел пока. Он силился найти тему для разговора, но беседа шла вяло и часто Прерывалась большими паузами, во время которых Федор Антипович барабанил пальцами по столу и, сделав задумчивое лицо, приговаривал:
– Н-да… Так-то.
– А пестра ныне вера стала, страсть пестра, – вдруг заговорил отец Никандр. – Взять хотя бы московские соборы. Благолепие, что говорить, а истинного благочестия нет. Служат скороговоркой, слова выкидывают. А неужели это можно? Истинная-то вера у немногих числом старцев хранится. Таятся они в смиренственном уединении, потому обмириться не хотят, и пестрота им претит. А взять хотя бы табакокурство, – продолжал он после короткого молчания, косясь в сторону Свияжского, от которого сильно попахивало табаком. – Ныне все курят! Либо нюхают. Попы и те стали табачищем заниматься. К иному подойти нельзя: за версту проклятой травой смердит. А разве это хорошо? В старые годы за табак носы резали…
Николай Андреевич слушал рассеянно. Ему становилось тоскливо.
«Где же Дуня? Неужели дома нет? Тогда чего и сидеть? – думал он и вдруг радостно встрепенулся: через открытое, выходящее в палисадник окно он увидел мелькнувшую среди зелени листвы темно-русую головку. – Вот где она!»
– Знаете, Федор Антипович, что-то душновато, – быстро встал он. – Я ведь вышел, чтобы воздухом подышать. Пойду-ка я, поброжу у вас по садику.