– Шурка, сходи, – не останавливаясь, бросила через плечо сестра.

– Почему всегда я?

Сестра полуобернулась, приподняв в секундном удивлении ниточки-брови, нежная кожа вокруг которых еще хранила следы легкого покраснения от безжалостного пинцета.

– Потому что ты – младшая.

Спорить было бесполезно. Шура знала об этом и препиралась лишь для порядка, на всякий случай: а вдруг в Маньке проснется-таки совесть? Обычно ж балуют меньших…

Трах! – Дверь в комнату плотно затворилась за старшей сестрой, чья совесть, если таковая имелась вообще, продолжала крепко спать.

Вздохнув, Шура взяла у матери ведро.

– Лето будет жарким, – проговорила мать не то дочери, не то себе самой, – горит земля… Она же живая, кормилица, ей тоже пить хочется…

В окно, вздыбив выцветшую занавеску, с воем ворвался свирепый суховей, бросив на стол пригоршню серой пыли.

Когда Шура вошла в комнату, сестра, полулежа на своей кровати, в изголовье которой в немыслимом количестве красовались невесть откуда добытые Манькой вырезки из газет и журналов, – Софи Лорен, Бельмондо, Элизабет Тейлор, – красила длиннющие ногтищи потрясающим сине-зеленым лаком, изготовленным из толченого мела и стыренного у матери резинового клея.

– Ну как? – она помахала в воздухе растопыренными пальцами.

– Здорово, – вздохнула Шура, снова тайно позавидовав тому, что сестра пошла после восьмого класса учиться в ПТУ на бухгалтера, где правила не были такими строгими, как в школе. Шура же была почти отличницей, училась легко, с удовольствием. Но появись она с такими ногтями на уроке математики, которую вел сам директор школы, – страшно даже представить выражения, что услыхала бы она из его уст. Поговаривали, когда-то директор работал в колонии строгого режима и изъясняться умел виртуозно.

Исполнившись печальных размышлений, Шура нечаянно задела стоявшую на стуле сумку сестры, которая плюхнулась на пол, рассыпав нехитрое содержимое.

– Корова! – гневно сдвинула брови, встряхнув белокурыми локонами, старшая. – Собирай!

Присев на корточки, Шура подняла ручку, обкусанный карандаш, губную помаду, пудреницу, расческу и…

– Мань, ты что куришь?!

– Тише, не ори! – зашипела подскочив, сестра. Глаза, подведенные до висков зелеными стрелками, угрожающе потемнели. – Только скажи маме! Я с тобой разговаривать перестану, поняла? Рот закрой – муха влетит. И перестань меня называть меня этой дурацкой Маней. Меня зовут Марианна, ясно? Ма-ри-ан-на!

– Тогда и ты меня Александрой зови, – с вызовом сказала младшая.

– Погляди на себя в зеркало! – фыркнула Марианна. – Тоже мне, Александра! Тебя Фросей надо было записать или Лукерьей.

Шура не стала смотреть в зеркало. Она и так знала, что сестра права. Невысокая, полненькая, с семейкой веснушек на вздернутом носике, толстой русой косой ниже пояса, она уродилась в мать – простую местную казачку-крестьянку. Маньке-Марианне же повезло пойти в отца – высокого, белокожего, тонколицего, ясноглазого – проворовавшегося торгового работника, «мотавшего срок» на строительстве ГЭС. Он говорил, что когда-нибудь они всей семьей переедут в Ленинград, а мать противилась, мол, не сможет она жить вдали от степи и Волги… Спор этот разрешился сам собой, когда семь лет назад отец тихо скончался от аристократическо-зековской болезни – туберкулеза, в просторечье – чахотки…

– Шурка! – окликнула сестра.

– Что? – отряхнулась она от тягостных раздумий.

– Что ты думаешь делать, когда школу закончишь?

– Не знаю, – пожала плечами Шура. – Работать пойду, как все. А что?

– А то… – ясный взгляд Марианны сделался вдруг тяжелым, непонятно-колючим и каким-то чужим. – Я лично не собираюсь всю жизнь прозябать в этой дыре. Грязищи по колено, один клуб на всю округу с тошниловкой, где по бутербродам мухи елозят… А парни! Ты их рожи видела? Одно алкашье. Замуж не за кого выходить. Кем мы здесь станем? Протухшими резиной тетками? Старухами в тридцать? На всю жизнь останемся Манькой и Шуркой? Я не хочу такой судьбы, сестренка.