Пристыдив, в праведном возмущении сказав пылкую речь о величайших сокровищах мира, он указал товарищу по жилью и перу, с чего надо бы было начать, и Григорович послушно засел за «Кота Мура», «Онтарио» и «Астролога». Память у него обнаружилась крепкая, всё, что прочитал и услышал, Григорович схватывал на лету, Но это всё, схваченное легко, на лету, в нем проваливалось куда-то в небытие, не оставляя почти никакого следа ни в том, о чем поминутно болтал, ни в том, что писал. И с течением лет Григорович мало читал, приходил в восхищение от Гюго и Бальзака, но по-прежнему плоды восхищения словно уходили в песок.

Он бесился, конечно, дивясь на изумительную способность неглупого человека ничего не принимать близко к сердцу, однако, несмотря ни на что, Григоровича продолжал уважать и любить. Может быть, из важных достоинств Григоровича было ярким только одно, зато самое главное: Григорович, подобно ему самому, ни от кого не терпел унижений и умел за своё достоинство постоять, не считаясь с чином и званием, а многим ли перед чином и званием дано устоять.

Это свойство ему внезапно открылось в училище, с первого-то разу он и поверить в такое чудо не мог, когда с Григоровичем тоже вышла история. История приключилась в субботу, он это помнил: по субботам их отпускали домой. Вдруг, уже за полночь, раздался нетерпеливый, какой-то всполошный звонок у дверей. Сторож, присланный из училища, объявил, что без промедления надобно отправляться в Михайловский замок, там беда не беда, а уж больно не хорошо. Он и явился. В зале толпилось человек шестьдесят, ещё заспанных и наспех одетых. Все вопрошали друг друга с недоумением, с любопытством или испугом, что тут стряслось, что за пожар. Наконец из уха в ухо передали сдавленным шепотком, что-де кто-то пропустил великого князя, не сделавши фрунта, а всем известно, что великий князь ужасный педант. Ужас прошел по рядам. Такой ужасной оплошности и представить себе не могли, как же так, чести не сделать великому князю, в рядовые легко улететь, а в гневе так и в Сибирь. Ротный с трепетом в голосе объявил, что его высочество изволили приказать к десяти часам собрать роту и сами обещались прибыть, однако же, ежели виновный найдется, кондукторов распустить, а виновного привезти во дворец. Трепет ротного всем до единого был уж слишком знаком и понятен: головы не сносить, ежели виновный не отыщется к десяти. Виновный по той же, конечно причине, упорно молчал. Вся рота стояла в смятении: Михаил Павлович, всем известно, был зорок, однако, чем черт не шутит, мог в ослеплении гнева указать на любого, а тому-то, любому-то головы не сносить, любой задрожит, замордуют, шпицрутенами забьют.

Вдруг скомандовали всем разойтись. Тотчас стало известно, что виноватым приключилось быть Григоровичу, что Григорович только что признался потихоньку от всех, и что голубчики уже отправили во дворец. С нетерпением ждали приговора, конечно, жестокого. Наконец привели и заперли под замок, впредь, как водится до особого на то указания, которое больше всего и смущало умы. Карцер охраняли свои же, и, само собой, охраняли небрежно, спустя рукава. Григоровича посещали тайком, из тех, натурально, кто был похрабрей. Он тоже, преследуя цель изучать жизнь и людей, однажды пробрался к нему, и Григорович, польщенный, даже возвышенный, должно быть, общим вниманием, рассказал:

– Матушка прискакала меня навестить, это я, кажется, вам говорил, потому что всем говорил. В шесть часов, как всегда, растворили ворота и, точно арестантов, распустили на волю. Помните вечер? Осенний, пасмурно, дождь. С Невского поворотил я в Большую Морскую и подбегал уже к Кирпичному переулку. Там знаете довольно жалкое деревянное двухэтажное здание. Наверху помещается детский театр, в нижнем лавка древностей и картин, вроде прямо к нам из «Шагреневой кожи». В тут минуту, как поравнялся я с дверью, вводящей в храм полузабытых искусств, подле меня окаменел на вытяжке офицер и скороговоркой проговорил: «Вы пропустили великого князя!»