Но ничего особенного не случилось. Все шло по-старому.

И как это объяснить? Видать, надоумил Господь, а потом подумал – ладно. Займусь чем-нибудь другим.

Он даже пробормотал эти слова вслух и тут же стыдливо улыбнулся: надо же, какие странные мысли внушает иной раз Всевышний.

Сион учителя представлял из себя довольно большой зал с выкрашенными в светлый, почти белый цвет стенами. Ряды скамеек, больше никакой мебели. На стене деревянные гравюры по дереву: Лютер и Меланхтон[4] в меховых накидках. Бегущий по периметру потолка бордюр составлен из красиво выписанных библейских изречений в цветочных рамках и изображений архангелов с трубами. А один из архангелов, по-видимому Гавриил, даже и с тромбоном. Над помостом в торце зала – олеография, изображающая Доброго Пастыря[5].

Людей много, но не слишком; ровно столько, сколько нужно, чтобы поднялось настроение. Чтобы прихожане чувствовали себя не заброшенными одиночками, а частью целого, членами большого сообщества единомышленников. Кстати, люди часто не понимают, насколько важно это ощущение. Все приоделись, вынули из сундуков народные костюмы, а женщины надели накрахмаленные, широченные белые капоры, как у сестер милосердия. Кажется, не люди пришли на проповедь, а собралась стая огромных белокрылых птиц – вот-вот взлетят.

Учитель заметил пробирающегося в передние ряды пастора уже после начала проповеди. «Ты, Сторм, человек редкостных дарований, – похвалил он сам себя. – Все тебе удается. Наконец-то даже служитель Божий явился послушать твою проповедь».

За четыре года учитель объяснил прихожанам Библию от первой до последней страницы. Сегодня он говорил о Небесном Иерусалиме, упоминаемом в Откровениях Иоанна Богослова, и об ожидающем праведников вечном блаженстве. Можно только догадываться, как он обрадовался, что и пастор пришел послушать его проповедь! Там, в Небесном Иерусалиме, подумал учитель Сторм, я тоже буду стоять на кафедре в окружении умных и послушных учеников.

Он так живо представил себе эту картину, что мечта получила неожиданное развитие: а если и сам Господь придет меня послушать, так счастливее меня и не найти в мире человека! А почему бы нет – пришел же Его служитель, вон он сидит.

А пастор, услышав про Небесный Иерусалим, насторожился. Что-то его обеспокоило, какие-то предчувствия, а какие именно – он и сам не мог бы сказать.

Но тут, посреди проповеди, тихо открылась дверь и в молельный зал вошли несколько прихожан, человек двадцать. Вошли один за другим и остановились у дверей, чтобы не мешать.

Ну вот, подумал пастор. Я же чувствовал – что-то произойдет.

И не успел Сторм сказать «аминь», раздался голос:

– Нижайше прошу разрешения добавить несколько слов.

Пастор не стал оборачиваться. Он и так знал, кто это. И все знали. Такой нежный, ласковый, почти детский голосок был только у одного человека в уезде. Хёк Матс Эрикссон, кто ж еще. Ни у кого больше нет такого забавного голоса.

К помосту протиснулся маленький, чрезвычайно добродушного вида человечек. За ним, явно для придания ему храбрости, еще несколько мужчин и женщин.

Все замерли и подумали об одном и том же. Все – и учитель, и пастор, и все прихожане. Наверняка что-то случилось. Большое несчастье. Король умер. Или война началась. А может, утонул кто. И даже не один, а сразу несколько – к примеру, лодка перевернулась.

Но нет. Поглядеть на Хёка Матса – никак не скажешь, что явился с грустными новостями. Вид торжественный и взволнованный, а на губах улыбка, которую он, правда, старается удержать.

– Вот что хочу сказать. И учителю, и всем, кто тут есть. В прошлое воскресенье сидел я с домашними и что-то снизошло на меня. Не скажу, чтобы дух какой мне явился, – ничего такого не видел, но вдруг начал я проповедовать. Никогда не проповедовал, а тут на тебе! Мы даже Сторма слушать не пошли. Всегда ходим, а тут не пошли – а как пойдешь? Если кто помнит – гололед был в тот день, шагу не сделать. А без слова Господня тоска разбирает, сил никаких нет. И вдруг понял: что ж я-то? Я тоже могу. В то воскресенье проповедовал, и сегодня тоже. А мои говорят: иди в миссию, к людям, а то что ж: говоришь – мед и патока, а никто не слышит. Только мы.