И уж куда как проще было догадаться, что после подобных демонстраций он шагнёт, не мешакая, за ней, но она не сделала попытки воспрепятствовать. Лишь постаралась оставлять потом, на болоте и мхе, почётче и поярче следы. Соблюдая неписаный кодекс всех, кто ходит через двери, подчиняясь силе, которой не было названия, дальше она безмолвно перепоручила человека в чёрном пальто его собственной судьбе – року всех попавших, определявшему с первых же мгновений, выберется ли подопечный живым или погибнет. Если выживет, они обязательно встретятся. И тогда, дверь возьми, она спросит его, почему он, незнакомец, кого-то так сильно ей напоминает.
Но не спросила, забыла, и это тоже был рок – рок всех Идущих, очень по-свойски распоряжающийся человеческой памятью. Впрочем, одно главное сейчас сохранилось – чужая грустная улыбка, как запечатлённый фотокадр. Грустная улыбка и желание, с ней связанное – помощь, и ожидание переливчатой трели звонка, нерешительного робкого стука или просто шороха мнущихся на коврике ног, и ещё одна дверь, которую она отопрёт, широко распахнув, несмотря на то, что это будет почти преступлением.
I
Красить нос мраморной статуе он закончил как раз тогда, когда услышал шаги за спиной. Шаги запнулись, стали изумлёнными, что оправдывалось увиденным зрелищем, а потом изумление зазвучало, как сдержанное бешенство, и стало ясно, кто это там идёт, но было уже слишком поздно притворяться декоративным элементом меблировки. Курт уставился на покрашенный нос и вздохнул, привычно коря себя за беспечность. Непростительная ошибка, которая за одной из дверей вполне может стоить здоровья и жизни, – так не расслышать чужое присутствие в гулком пустом вестибюле. Впрочем, чутьё – в безопасности расслабленного дома – всегда подводило не только его.
– Пикассо ты недоделанный, – вкрадчиво произнёс Прайм. – Доморощенный маляр. Я видел всякие проявления идиотизма, но это…
Курт с улыбкой помахал ему выпачканной в краске кисточкой. Статуя тоже улыбалась – широко, по-клоунски, с аляповатым румянцем на белых щеках.
– На кой чёрт? – спросил Прайм.
При нижестоящих он никогда не ругался на двери. Возможно, это было одним из тех редких суеверий, которых несуеверный Прайм всё же придерживался, а, возможно, просто воспитанностью. Курт так и не понял за всё это время, почему свойственное Идущим уважение к своей природе проявляется так причудливо – в ругани. Или отсутствии её.
– А я мог бы спросить, почему вы, господин заместитель, бродите тут по ночам воскресенья. Но не спрашиваю. Уважаю, как видите, право на личную жизнь и досуг…
– Кому ночь, кому утро. Вымыл, слез, убрался с глаз моих. Живо.
– Точно, вы же ранняя пташка. И трудоголик. А ещё любите кофе, а ведь это очень вредно – кофеин. Давайте с одного раза угадаю, отчего у вас бессонница, а?
Ричард Прайм не ответил, только бережно отложил папки, которые держал в руках, на постамент. Курт обнял статую за шею и повис, когда стремянку метко и безжалостно выдернули у него из-под ног. С привычной обидой тут же прикинул, сколько на этот раз продержится его высокохудожественная мазня. Скорее всего, не более получаса.
– Нарушение прав о свободе творчества, – жалобно заметил он, но шепотом, чтобы не огрести ещё больше.
За ноги его потянули с такой неумолимой жестокостью, что стало ясно: Гроза и Ужас не проникся.
Дверь была из тех, которых называют «снулые». Неактивная, отключенная, но на кое-что всё ещё годная, потому что, когда Лучик провела рукой по облупившимся лохмотьям синей краски, тихо и бесцветно запульсировала. При желании тут легко закрепился бы новый порог – а вот определить, куда дверь раньше вела, можно было теперь, только обратившись к базе.