.

Стремясь спасти архитектурные монументы и изображения (например, королевские надгробия в аббатстве Сен-Дени) от демонтажа, сожжения или переплавки, защитники наследия пытались его деполитизировать (рис. 19). Они подчеркивали, что многие памятники прошлого – это не пережитки монархического порядка, а ценнейшие произведения искусства. Это «наследие» (patrimoine) принадлежит не дворянству и духовенству, а всем французам и должно быть сохранено для потомков. В ту же эпоху родилось и вошло в обиход еще одно понятие, призванное защитить творения прошлых веков, – «исторический памятник» (monument historique)[25]. 10 августа 1793 г. в период якобинского террора в Лувре заработал общедоступный музей. Коллекции, собранные французскими королями, были открыты для граждан Республики. А в 1795 г., после Термидорианского переворота, казни Робеспьера и завершения террора, историк-медиевист Александр Ленуар основал Музей французских памятников. В стенах первых музеев произведения, созданные в эпоху монархии, политически обезвреживались и осмыслялись как достояние нации.


Рис. 19. Пьер Лафонтен. Александр Ленуар не дает разрушить надгробие Людовика XII в аббатстве Сен-Дени, октябрь 1793 г.

Paris. Musée Carnavalet, Histoire de Paris. № D.3837


Этот процесс емко описала немецкая исследовательница исторической памяти Алейда Ассман: «Эпоха Просвещения принесла западному миру в середине XVIII в. почитание Античности и исторического наследия, что явилось важным элементом секуляризма и модернизации, а с начала XIX в. создало свою институциональную основу в виде исторической науки, архивов и музеев. Культ старины, увлечение ушедшими культурами, высокая оценка культурного наследия служили энергетическими компонентами современной западной цивилизации, которые превратили совокупность эстетики, искусства и исторического сознания в новую секулярную религию. Библиотеки, театры и музеи сделались современными храмами этой религии; археологи и филологи стали ее жрецами, а цели познавательного туризма, исторические реликты и древние руины превратились в святые места новых паломничеств»[26].

Называя кого-то вандалом, мы чаще всего подразумеваем, что им движет лишь слепой гнев или варварская страсть к разрушению, что он не понимает красоты и величия тех вещей, которые уничтожает. В этом слове сквозит презрение, но часто и страх перед вандалом. Нередко его действия оцениваются как иррациональные или лишенные смысла. Такое тоже бывает (когда человек что-то крушит в припадке безумия или в тяжелом опьянении), но обычно выбор, что сломать, разбить или изуродовать, все же чем-то мотивирован. Если мы считаем статую очередного вождя, которую разбили протестующие, символом угнетения и уродливым истуканом, не имеющим никакой эстетической ценности, то вряд ли назовем тех, кто его сокрушил, вандалами. У этого слова исключительно негативные ассоциации, а нам не захочется их осуждать[27]. Вандалами именуют не только людей, которые атакуют статуи и картины, но и тех, кто, к примеру, вырезает свои имена на колоннах античного храма или ломает двери вагонов в метро. В этом смысле поле значений «вандализма» шире, чем у «иконоборчества», и не ограничено атакой на изображения.

Швейцарский историк Дарио Гамбони соединил эти термины в названии своей книги «Уничтожение искусства. Иконоборчество и вандализм со времен Французской революции до наших дней»[28]. Само слово «уничтожение» (destruction) говорит о факте утраты и о том, что она была сопряжена с насилием. Оно точно описывает одни практики, но обходит другие. Важно помнить о том, что опасные или ненавистные образы часто не исчезают бесследно. Их различным образом «обезвреживают», калечат или переделывают во что-то новое.