…Боль, которую причиняло каждое движение там, на сцене, со мной до сих пор. Она возвращается приступами. Вернулась и теперь, как злой призрак.
Ведь дальше сокрушительное «три». Я вылетаю из труппы. Нога заживает плохо, я не расстаюсь с тростью. В доме я уже не звезда, я «увечная», я же «самодурка». Хелена единственная, чье отношение ко мне прежнее: мы не дружны, но она не осуждает меня и в один вечер тихонько обещает: «Я нарисую твой новый портрет, когда тебе полегчает». Сестра ведь думает только о живописи. Чудесно рисует. Любит мир и живет с девизом: «Делай что хочешь и не мешай другим».
Думала. Рисовала. Любила. Жила. А я так и не напомнила ей об этом втором портрете. Даже когда мне действительно «полегчало».
Я тяжело опустилась на стул у стойки с телефоном. Поплакать бы, но с этим проблемы: давно растратила все слёзы. Я всегда была неосторожна в тратах, как и во многом другом.
– Лоррейн, девочка моя! А мы тебя ищем!
Кудахтанье Жерара Лама́ртиса наполнило комнату раньше, чем он сам оказался рядом и положил толстую надушенную руку на мою макушку.
– Цыпочки волнуются! Вы будете дальше репетировать или отпустишь их выпить немного перед сном?
Я кивнула. Он понял кивок, как «отпустить», и грузно удалился. За дружелюбным «Разлетайтесь!» последовали хоровой визг и цокот каблуков. «Цыпочки» побаивались меня, раннее окончание репетиции было для них манной небесной. Я сидела недвижно, пока Жерар не вернулся. Мягкая рука заняла прежнее место на моей макушке.
– Хелену убили, – тихо ответила я на незаданный вопрос. – Мою сестру.
Когда я подняла голову, Ламартис уже держался за сердце.
– Матерь божья… детка, как ты? Ты будешь, – он замялся, – ну… как обычно?
Оглядывая широкое лицо, искаженное печальной гримасой, я пожала плечами.
– Не знаю.
Не знаю, как я. Не знаю, что буду делать и дадут ли мне что-то выяснить. Он понял и промолчал, как и всегда, а только наклонился и звонко чмокнул меня в лоб.
– Бедная моя. Ну… не надо так. Хочешь… ну хоть выпить?
И я даже не смогла его отпихнуть, привычно укорив в «нянькиных нежностях». Я просто помотала головой и ненадолго к нему прижалась, шепнув «Спасибо».
Жерар был моим руководителем сначала в театре, теперь и в кабаре. Его уволили за то, что лез под юбки к девчонкам из труппы, и тогда он воплотил мечту: открыл заведение, где под юбки можно лезть безнаказанно. Над входом он вывесил золоченую табличку: «Оставь устои, всяк сюда входящий» и, кажется, никогда не жалел о смене подмостков. Меня, зная, что я в опале, Жерар пригласил компаньоном и постановщиком. Болтали, будто мы любовники: что еще можно подумать про толстого деловитого хозяина злачного места и его хромую помощницу с неопределенным, то ли мышиным, то ли рыжим цветом волос? На самом деле Ламартис предпочитает блондинок, а я – тех, кто легче проходит в дверь. Тем не менее, много пройдя вместе, с Жераром мы друг друга полюбили. Как… родня?
Нет, пора забыть это слово.
– Я поеду, скоро нагрянет полиция. – Я отстранилась, прокашлялась. – Будут допрашивать…
– Тебя? – Жерар приподнял безукоризненно выщипанную бровь. – Но ты…
– Это не спасет, – прервала я, встала и прохромала к вешалке. Оделась, замотала шарфом горло и только тогда обернулась: – Мне пора. Не хочу злить их.
Он фыркнул; мы оба знали, что злиться в полиции всё равно будут, речь ведь обо мне. Наконец я вышла – сначала в холл, потом на улицу. Ото всех встречных я прятала лицо. Спрятать бы его еще от самой себя.
Лондон кутался в зиму. Январь – холодный, серебристо блестящий снежинками – неприветливо звенел в воздухе. Я подняла ворот и глянула на небо, присыпанное горсткой звёзд. К сожалению, там давно не было ни больших кораблей, ни лодочек, которые в дневное время отлично заменяли кэбы. Летать намного приятнее, чем ездить, но с наступлением темноты воздушное движение прекращается: корабли берегут, ведь двигатели, поднимающие их, дорогие и сложные. Есть лишь две службы, для которых делаются исключения: полиция и медицина.