Везде видна беспощадная работа времени и случая. Но созидающая воля поэта спасает прошлое, преобразуя его:

Я видел ханское кладбище,
Владык последнее жилище.
Сии надгробные столбы,
Венчанны мраморной чалмою,
Казалось мне, завет судьбы
Гласили внятною молвою.
Где скрылись ханы? Где гарем?
Кругом все тихо, все уныло,
Все изменилось… но не тем
В то время сердце полно было:
Дыханье роз, фонтанов шум
Влекли к невольному забвенью,
Невольно предавался ум
Неизъяснимому волненью,
И по дворцу летучей тенью
Мелькала дева предо мной!

Изолированное настоящее, для которого прошлое – лишь мертвый груз, подвергается творческой негации, забвению. Прошлое оживает в настоящем, пронизывает его, расширяет текущий момент до горизонта вечности, придает становлению характер вечности. Мир раскрывается как вечная игра света и тени, как бьющий через край поток жизни.

Воля к вечному возвращению, переполнявшая жизнь и творчество Пушкина, была известна и Тютчеву. Пушкинский мотив возвращения находит свое воплощение в стихотворении 1837 года:

Давно ль, давно ль, о Юг блаженный,
Я зрел тебя лицом к лицу —
И ты, как бог разоблаченный,
Доступен был мне, пришлецу?..
Давно ль – хотя без восхищенья,
Но новых чувств недаром полн —
И я заслушивался пенья
Великих Средиземных волн!
И песнь их, как во время оно,
Полна гармонии была,
Когда из их родного лона
Киприда светлая всплыла…
Они всё те же и поныне —
Всё так же блещут и звучат,
По их лазоревой равнине
Святые призраки скользят.
Но я, я с вами распростился —
Я вновь на Север увлечен…
Вновь надо мною опустился
Его свинцовый небосклон…
Здесь воздух колет. Снег обильный
На высотах и в глубине —
И холод, чародей всесильный,
Один здесь царствует вполне.
Но там, за этим царством вьюги,
Там, там, на рубеже земли,
На золотом, на светлом Юге
Еще я вижу вас вдали:
Вы блещете еще прекрасней,
Еще лазурней и свежей —
И говор ваш еще согласней
Доходит до души моей!

Стихотворение открывается временным наречием, в первом стихе повторенным дважды: «Давно ль, давно ль». Так вводится тема времени и прошлого. Как и у Гете и Пушкина, стихотворение начинается вопросом, точнее двумя вопросами, составляющими содержание всей первой строфы. Но это уже другие вопросы. Уже не спрашивается о том, кто видел край, так как сразу же говорится: «Я зрел тебя лицом к лицу». Как и Пушкин, Тютчев обладает тем поэтическим зрением, которое позволяет видеть волшебный край, изначально доступный лишь мифическому существу, Оберону. У Тютчева вопрошается о времени, о том прошлом, когда мир был доступен и открыт в своей божественной красоте: «И ты, как бог разоблаченный, // Доступен был мне, пришлецу?».

Что означает образ разоблаченного бога? Бог, который снял с себя туманный покров, отделяющий и скрывающий его от мира, который оказался самим миром, зримым и осязаемым, божественным миром. Этот образ юга и разоблаченного божества мы находим у Ницше в «Так говорил Заратустра»: «В далекое будущее, в более южные страны, о каких не мечтал еще ни один художник: туда, где боги стыдятся всяких одежд!».[86] И в третьей части этот образ повторяется вновь: «прочь, в далекое будущее, которого не видела еще ни одна мечта, на юг более жаркий, чем когда-либо грезили художники: туда, где боги, танцуя, стыдятся всяких одежд».[87]

У Ницше говорится о будущем, у Тютчева о прошлом. Как давно это было? В прошедшие годы жизни? Если иметь в виду пребывание Тютчева в Италии, то это не так уж и давно, скорее недавно – в 1837 году, когда и было написано стихотворение. Однако нет никакой необходимости ограничиваться биографическим временем и сравнивать текст с фактами из жизни автора. Тематически стихотворение отсылает к текстам Пушкина и Гете, хотя и не повторяет языковой формулы «Кто видел край, где…». Вопрос «Давно ль» может быть отнесен и ко времени литературы, культуры: к тому времени, когда были написаны стихи Пушкина «Кто видел край, где роскошью природы» и «Кто знает край, где небо блещет». Эти стихи отсылают к еще более давнему времени, когда была написана «Песня Миньоны» Гете, перевод которой Тютчев выполнит в 1851 году. Эту отсылку подтверждают последние стихи первой строфы: «И я заслушивался пенья // Великих Средиземных волн!». «И я» – это Я и: Пушкин, Жуковский, Байрон, Гете. Эти времена, эти мгновения, возведенные в вечность в поэтическом творчестве названных авторов, повторяются вновь и вновь, проходят сквозь жизнь других поэтов, чтобы бесконечное число раз возвращаться к существованию. Пережил ли бы Тютчев подобные мгновения разоблаченности божества и наготы мира на морском берегу Генуи (позднее – одно из любимых мест Ницше), не будь он знаком с текстами Гете, Байрона, Жуковского, Пушкина? Эти мгновения можно пережить и без физического присутствия на берегу моря благодаря одной поэзии – подобно Пушкину, который был знаком с Италией по «гордой лире Альбиона».