Зиночка расшнуровывала полог палатки.
Кувшины, горшки, военные доспехи, украшения расставлялись в одном ей известном порядке и тут же засыпались песком.
– Разве вы не пригласите профессора Ведерникова в кадр? Не снимете, как тает песок? Давайте, я буду сыпать его из кувшина прямо перед камерой.
– Только не в объектив, милая, я за него в ответе, – отозвался оператор.
Зиночка кивнула и продолжала размахивать руками, будто дирижируя армией, в которой числились кирки, лопаты, отец, ветер, а также тысячелетней давности серебряные доспехи и сияющие грустью украшения узкоокой царицы, нашедшей в здешних песках последний приют.
«Раскраснелась барышня. Из черно-белого снимка, бледного, едва проявленного, превратилась в цветной», – подумал Лозинский.
– Ну, что же вы стоите? Крутите свою ручку! Теперь правильно! – крикнула Зиночка оператору.
Она была совсем другой сейчас. Не той – расслабленной, колеблющейся, бесплотной, скользящей в зыбком мареве закатного солнца, какой Лозинский увидел ее впервые несколько часов назад. Он слушал затаив дыхание.
«И правда, так лучше, – думал он. – Что ж, поснимаем, раз площадка готова».
Он подошел к Гессу и заговорил с ним на «птичьем» профессиональном языке: общий план, крупный, ракурсы, второй штатив, с движения или нет? Будем собирать операторскую тележку?
Работа началась.
Зиночка, затащив отца в кадр, отошла в сторону.
Лозинский шепнул Гессу, чтобы тот «и на девчонку иногда наводил».
Гесс кивнул, вытащил из песка железные когти штатива и полез в одну из ям.
Лозинский сморщился, но полез за ним.
«Однако видовой фильм, кажется, получается, – подумал он. – Да и Археологическое общество может оказаться не последним заказчиком. А барышня знает толк в том, как затеять игру!»
Прошло около часа. Съемки закончились.
Ведерников поил всех старинным виски из серебряной фляжки.
Солнце скрылось за холмами, мгновенно стало зябко.
Гесс паковал камеру.
Пора было возвращаться.
В гостинице долго отмывались от песка. Решили не ужинать – слишком устали. Гесс собрался спать. Лозинский же вышел на улицу.
Зиночка сидела на скамейке под чинарой, подобрав под себя ноги, и глядела в обморочно-черное небо, затканное крупными звездами.
Он подошел.
– Послушайте… – начал он, но голос сорвался.
Он кашлянул и присел рядом.
Она чуть подвинулась, давая ему место.
Рука заскользила к ней по шершавым доскам скамейки. Прохлада полотняной юбки. Выше. Выше. Шелк блузки. Пуговицы на спине.
Она улыбается рассеянной улыбкой. Глядит в сторону.
Он бормочет что-то о кино.
– Послушайте… вы должны… нет, обязаны… вас должны видеть на экране… ваше лицо… я мог бы… вы в главной роли… завтра утром… поедемте со мной…
Какая тугая застежка… и кожа… какая горячая у нее кожа… там, в узкой расщелине между пуговицами… как кружится голова… это от солнца, наверное… и голода… он ничего не ел с утра…
Он опрокинул ее на скамейку, и теперь она смотрела прямо ему в лицо немигающим выжидающим взглядом.
Лозинский наклонился. Коснулся губами ее губ. Те были сухи и горячи, как будто тоже ждали.
– Вы!.. – задохнулся он. – Вы!.. Ангел!
Она хохотнула и выскользнула у него из рук. Соскочила на землю, повернулась вокруг своей оси и стала пятиться, ускользая в ночь.
– А вы не испугаетесь на мне жениться? Кое-кто стрелялся из-за меня. – Она медленно отступала во мрак ночи и растворялась, растворялась. – Слава богу, все живы. Без жертв. Но на всякий случай меня сослали. И вот я тут…
В темноте светились ее пепельные волосы и белки глаз. Бледно-зеленая блузка с широкими рукавами казалась белесой, почти бесцветной гигантской бабочкой. Взлетела вверх рука. Махнула ему. И – ничего. Пустота. Чернота. Мрак.