– Ух, х-хорошая! У кого брал?!
– Мама делала, – пояснил простодушный Туркеня. – Называется «Пой, петушок!».
– Кто называется?
– Это дедушка Михась любит каждому сорту давать имена. Ещё есть «Бей, барабан!»… Да разных много. Только «Барабан» идёт на экспорт. У нас его поляки покупают, потом клеят свои этикетки и перепродают немцам. Только у них называется уже не «Бей, барабан!», а «Катастрофа гуманитарна», и на этикетке пароход вверх ногами.
– А чего тебе её не прислали? – спросил Полещук, заедая с газеты. – Катастрофу эту?
– Для «Катастрофы» нужна специальная закуска, – сообщил Туркеня. – Простая закуска от неё не защищает. – И пожаловался: – Поляки покупают у нас по 10 злотых, а немцам продают по 50 марок, сволочи!
Поругали поляков. Полещук вспомнил, что Ленин тоже никогда не любил поляков. Бывало, не пропустит случая, чтобы не погнаться за поляком и не ударить по спине палкой. Без палки и не гулял.
– Ну, – сказал Полещук, – за тебя, Туркеня, выпили. Давай выпьем за него. Если бы не он, на земле не было бы мира, а были бы одни поляки!
– Можно я стихи про Ленина скажу, я в школе запомнил.
– Давай, Туркеня, дуй стихами, я люблю! Если стоящие – запишу в дембельский альбом!
Туркеня поднял руку со стаканом, посмотрел на крытого кумачом вождя и сказал прозой:
– Товарищ сержант, – сказал он. – Гляньте, он смотрит!
Полещук повернулся в сторону лежачего вождя и онемел – на бледном лице вождя буквально горели два глаза. И глаза те, нехорошие и немигающие, были устремлены прямо на них.
В этом месте занавес временно закрывается.
Глава 3
Некто Алик Гликман служил артистом в одном погорелом театре и не блистал там ничем. То есть блистал, но не талантом, а большой лысиной, чуть не с восьмого класса средней школы и благодаря которой, кстати, пользовался нелогичным успехом у озабоченных одноклассниц. А ещё в гриме он был страшно похож на вождя мирового пролетариата. Его, собственно, за это в театре и держали. А ещё Алик был юмористом-хохмачом. Например, однажды после премьеры мюзикла «Да Ленин всех вас передушит!» они со Стасиком, исполнявшим роль Дзержинского, надрались в театральном буфете, а затем пошли в город «водить козу». В костюмах и гриме. И конечно, нарвались. Любопытно, что Стасика-Дзержинского никто не узнавал, хотя был он тощий, в знаменитой шинели до пят, и даже в двух местах размахивал крашеным бутафорским наганом, требуя революционной законности. Законность он требовал от швейцара одного из ресторанов, в который их с Лениным не пускали, якобы Дзержинский без галстука. Стасик, войдя в образ, размахивал револьвером перед носом швейцара, на что тот покорно моргал, говоря: «Без галстуков не положено!» Алик Гликман мерил пространство перед входом мелкими ленинскими шажками, ругал швейцара «иудушкой» и кричал: «Театр! ты понимаешь, скотина, что такое театр?!» Пока рассвирепевший швейцар не отодвинул Стасика-Дзержинского вместе с револьвером, спустился к Ленину, взял его за жилетку и громко крикнул в лицо: «Какой театр?! Ты же сам говорил: «Из всех искусств для нас важнейшим является кино»! Говорил, вспомни?!» И пихнул вождя в грудь.
Вождь упал на мокрый асфальт.
– Стгелять, – кричал он, лёжа на спине, суча ногами в казённых штанах. – Стгелять всех, как бешеных собак!
Поднявшись на карачки, он сбился с мысли и предлагал стрелять всех, как бешеных кур! Короче, и в милиции сильно удивлялись живому Ленину, а у Дзержинского даже наган не отобрали, какой факт добил его окончательно. Потому что перед этим и в троллейбусе все показывали пальцем не на него, а на Алика-Ленина, хотя Дзержинский совал водителю в зубы пресловутый наган, пытаясь экспроприировать выручку.