Служанка плюхнулась на стул, а Люси уселась ей на колени.

– А что это было, Тибаи?

– А ты не догадалась? – Она улыбнулась. – Личинки ос!

Люси прыснула в ладошку. Она первый раз в жизни ела насекомых, никогда родители ей этого не разрешали, даже в дни праздников. Няня настойчиво повторила:

– Ты ведь никому не скажешь, правда же?

Потом она убрала со стола и разрезала спелую-преспелую папайю. Ее черные семена напоминали маленькие шарики для игры в марбл.

– Если ты их помоешь, можешь с ними поиграть, – сказала Тибаи.

Она нарезала плод дольками, достала сахар, ваниль; распустила масло на дне кастрюли. Перед окном завис колибри.

– Слушай, а давай поиграем?

Няня ничего не ответила, только откинула длинные черные волосы назад.

– Но ведь сегодня же мой день рождения!

– Я уже выбросила семечки, Люси.

– Да не в это. Давай в полицейского и вора?

– Кто будет полицейским, а кто вором?

– Да как всегда. Я – полицейский, ты – вор.

Оранжевые дольки обжаривались в сахаре. Тибаи помешала лопаточкой в кастрюле. Люси не обращала внимания на аромат жженого сахара, окутывающий кухню, она была настороже. Ее няня постоянно применяла одну и ту же тактику: с невинным видом изображая, что полностью погружена в свои занятия, внезапно атаковала. Люси напряженно следила за ее спиной, таящей молчаливую угрозу. Сейчас или позже? Но когда Тибаи внезапно оказалась к ней лицом, она все равно подпрыгнула от неожиданности.

Воздух разрезала белокурая молния. Растрепанные волосы, развевающаяся юбка и уже семь лет с самого утра. «Держи вора!» – кричала она, хохоча. Коридор наполнился пронзительным визгом, в воздухе мелькали босые пятки, Тибаи почти рядом, «Тебе меня не поймать!» – и внезапно хлопнула дверь в гостиную.

– Люси! – резкий окрик отца мгновенно остановил ее. Она оцепенела от страха.

– Папа…

– Замолчи.

Он встал с кресла, положил газету на журнальный столик.

– А вы что здесь?

Тибаи склонила голову. Рассыпалась в извинениях, пятясь, удалилась. Люси попыталась ускользнуть за ней.

– Нет уж, останься, погоди минуту.

Длинные худые пальцы прочертили дорожки по ее затылку.

– Мона? – отрывисто бросил он в сторону комнаты. Нежный голос ответил ему:

– Да, дорогой, что случилось?

Андре пожал плечами:

– Да тут твоя дочь.

Розовые, как раковинки, с тщательным маникюром, ногти Моны сияли в полуденном свете. Ясными голубыми глазами она глядела на дочь, удивляясь в душе, как тут она такая стоит сама отдельно от нее, со своим собственным телом и своим собственным разумом, которые до этого так долго были ее телом и ее разумом, плотью от плоти ее, кровью от крови, – и так и не могла уложить в голове такое загадочное явление, происходящее и с ней тоже.

Сидя рядом с мужем, она слушала его. Сколько она его знала, всегда только слушала. В безукоризненном костюме-тройке, красивый той мужественной, суровой красотой, которая особенно бросается в глаза у военных в форме (хоть он и был штатским), Андре уверенно воздевал вверх палец: «Так надо». Мона улыбалась. Именно так должны разговаривать мужчины: авторитетно утверждать, вещать. «Надо, чтобы ты поняла это, Люси». Величественным жестом он указал на стол, покрытый перкалевой скатертью, на букет орхидей, китайский фарфор, хрустальные бокалы, серебряные приборы. Люси стояла прямо, словно навытяжку. Маленький серьезный солдатик.

– Сегодня…

– Я знаю, – перебила она, – сегодня я вступила в возраст благоразумия.

Он чуть не задохнулся от неожиданности, откинулся в кресле и повернулся к жене; Мона почувствовала, как сердце ее затрепетало. В глазах мужа дрожало парижское зимнее небо. Это небо серо-стального цвета пленило ее в тот ноябрьский вечер восемь лет назад…