Посреди ночи во дворе вдруг раздался ужасающий грохот. Послышались выстрелы. Закрытые в камерах заключенные видели только тени, движущиеся в темноте. В конце концов, люди распахнули двери камер – французы и вьетнамцы, вооруженные кирками, вилами, ружьями. «Вы свободны!» – закричал какой-то белый мужчина. Единой массой женщины вылетели из камер, бегом, где только силы нашлись – вроде бы только что их совсем не было. Мона держала дочку за руку. На улице людские потоки пересекались. Слезы, объятия. Высокие ворота двора наконец впустили свежий воздух. При свете факелов, которые освободители поднимали высоко над головами, Мона пыталась найти своего мужа.

– Вы не видели Андре Дефоре? Знаете его, французский резидент, месье Дефоре?

Никто не отвечал ей. Она бежала, измученная, с безумными глазами, держа Люси за руку.

– Мона!

Она обернулась. Ан плакала, уткнувшись лицом в униформу тощего, изможденного человека. Луи Жори.

– Мона, есть хорошие новости… – пробормотала она.

Французский военный кивнул. Скулы и надбровные дуги резко выступали на его лице, оно было словно вырублено из камня.

– Андре жив. У него все хорошо… Ну… в той мере, в какой это возможно. Он встретит вас в порту прямо сейчас, и вы вместе вернетесь во Францию.

– Прямо сейчас?

– Да, на заре.

Ан улыбалась. Она прижала к себе Мону, потом склонилась к Люси, чтобы поцеловать ее. Жори потрепал ее по щеке:

– Малышка, твой отец – герой.

Мона смотрела им вслед, как вдруг нахлынуло воспоминание о безумице.

– Луи! – Суровый бледный человек остановился. – Пожалуйста… Фамилия Шапелье… Филипп Шапелье. Это вам что-то говорит?

Тень пробежала по его худому, изможденному лицу.

– Вы имеете в виду Жака? Жак Шапелье, это был наш друг. Он работал вместе с нами в резиденции губернатора. Бедняга погиб в Хоа Бин. А вот Филипп…

Мона почувствовала, что теряет сознание.

– То есть Филипп – это не муж Изабель?

Луи Жори посмотрел на небо чернильно-черными глазами, более мрачными, чем погребальная песнь в царстве мертвых.

– Нет. Филипп – это ее сын.

Он грустно улыбнулся и растворился в ночной тьме.

Минуты, которые последовали за этим, навсегда стерлись из памяти.


Дом был разорен дотла. Открытый настежь всем ветрам, он был похож на развалюху из района трущоб. Пол был усеян обломками, мебель разбита, повсюду валялись документы, разорванные в клочки.

Мона прежде всего дала дочери водички, потом сама залпом выпила чуть ли не литр. Потом она приготовила ванну, раздела девочку и принялась энергично намыливать ее тряпочкой, которую нашла на кухне. С Люси текла черная вода. На поверхности ее кишела темная густая масса, образовавшая живую корку, – блохи. Мона пять раз сменила воду, до тех пор, пока она не стала светлой и прозрачной, а потом вытерла Люси простыней, которая чудом уцелела в комнате. В глубине шкафа она нашла одну из своих креповых ночных рубашек, в которых так нравилась тогда Андре. Она надела рубашку на хрупкое тело дочери, ткань надувалась вокруг нее, как парус вокруг мачты…

– Скоро мы увидим папу, дорогая моя девочка, ну, ты представляешь! Я тоже пойду помоюсь, ладно? Подождешь меня в комнате?

Через некоторое время – десять минут, полчаса? – Мона услышала тихие, осторожные шаги, которые протопали на кухню. Сидя на табурете, в состоянии полной прострации, Мона смотрела на ванну у своих ног. Она пока еще даже не сняла свою арестантскую робу.

Над пристанью царил огромный силуэт корабля, тени на земле скользили под первыми лучами утреннего солнца. Мона волокла Люси в порт. Она накидала в сумку всего, что только попалось под руку. Все смешалось в ее голове: она не узнавала город, погруженный в сумерки, и при этом места казались ей знакомыми. Живот сводило от голода. Ей было страшно. Страшно, что данное ей обещание – что она, наконец, увидит Андре, – не будет выполнено; страх потерять свою четырехлетнюю малышку. Страх, что Андре не сочтет ее достаточно прекрасной для него: у героев свои требования.