То, что я говорил про утро казни – не преувеличение, не вымысел. Каждый день совершалась трагедия, каждый день был последним. Пробуждение казалось страшнее любого кошмара. Я чувствовал смертельную необходимость полежать, примириться, успокоиться – я был пригвожден ею к постели. Но едва пробудившееся сознание уже знало: на все раздумья – не более пяти секунд. Их отмеривали шаги, раздававшиеся в коридоре – и означавшие неотвратимость. Знала ли бабушка, какой смертельной тоской и мучением отзывались они в моей душе? Я был зверем, разбуженным в пещере шумом приближавшейся охоты. Инстинкт ясно говорил мне: сбежать нельзя, они уже здесь, поздно. Тело мое сжимал утробный страх, и мелкая дрожь начинала бродить по нему, ожидая прикосновения действительности – той, что за пределами кровати. Проваливаясь ночью и выныривая утром, я чувствовал, что не прошло и минуты, что меня обманули. Головокружительное отчаяние, вопиющая несправедливость, абсолютная невозможность – я думал об этом. В то же мгновение возникал циферблат. Я видел каждую цифру – и как стрелка поочередно приближается к ним, разворачивая линию времени, где уже размечены события: пробуждение, завтрак, чистка зубов, лежание в кровати, одевание, выход. Расстояние между двенадцатью и восьмеркой казалось немыслимо коротким. Немыслимым казалось совершить все так быстро, что не оставалось и минуты – на отдых, на размышления, на свободу. Линия времени страшно сжималась – сжималось и что-то в моем желудке, и сам я сжимался как пружина. Я вылезал во тьму – и через двадцать минут нежные объятия постели принимали меня обратно. Это была важная, жизненно необходимая традиция. Меч оставался занесенным, но была возможность удалиться, спрятаться, перенестись – настолько, насколько растягивалась ткань времени. Она бывала капризной и жестокой – но не чуждо ей было и милосердие. В эти мгновения я прощался со всем: с кроватью и со шкафом, с бабушкой и с дедушкой, с мультфильмами и вымышленными друзьями. В то же время я говорил «пока», зная, что вернусь – но что будет это нескоро. Так нескоро, как будто бы – никогда.

Свой путь на эшафот я знал наизусть. Начинаясь с порога квартиры, он доходил до конца дома и, миновав помойку, пересекал шоссе. Здесь находился перекресток. Он разделял мир на две половины – и светлая оставалась позади. Дальше были еще дома – и снова перекресток. В доме направо жили Арик, Талызина Ира, Дима Рудковский. Слева – многие, в их числе – Лара. Но я еще не знал ее. После оставались решетка, школьный двор – путь до дверей. Я не был тем беззаботным школьником, что бредет спокойно по улице, размахивая мешком, взбираясь на бордюры и перепрыгивая лужи, и все это – в одиночестве. Меня провожали. Но я не мог сказать ничего. Не мог сказать даже бабушке, услышав сочувствие – но не понимание. Да и можно ли было понять меня? Увидев меня изнутри, сердце облилось бы кровью, разрыдалось бы, поразилось. Зачем же так серьезно? Но все было серьезнее некуда. Я шел с осознанием приговора, думая, что не вернусь – и все же зная обратное. Все выглядело напрочь иррациональным. Я шел с таким чувством и видом, будто ожидал пыток и унижений – тогда как ждали меня товарищи и уроки. Я думал о себе в третьем лице. О маленьком и беспомощном ребенке, которого посылают на смерть. Маленький и беспомощный ребенок в постели, за завтраком и на улице – до чего мне было жаль его. Я почти плакал.

Да и трудно было не делать этого. Школа встречала доброй песней, от которой разрывалось сердце. Я не думал о том, что выше всех ростом и что многих умнее – я боялся. Боялся всего. Боялся уроков, боялся учительницу с ее взглядом, боялся неуважения товарищей, боялся быть беспомощным и запуганным – боялся быть. Боялся быть не как все, не справиться с тем, с чем справляются другие. Последнее было самым ужасным, постыдным, но главное – невероятным. Как же так: он тоже ходит в школу, тоже мальчик, тоже с портфелем, с домом и с родителями – но совершенно ничего не может! Не может решить пример. Не может вывести соединение. Не может выразительно читать. Не может лазить по канату. Не может выступить на празднике. Не может быть школьником. Не может быть. Это было преувеличением, мнительностью, болезнью – но это было, и с этим я жил. Живу и до сих пор. Но тогда все казалось безнадежным. Казалось, я не выдержу каждодневной пытки – ведь ей не видно конца. Половина субботы, воскресенье, сдавленность в желудке и снова – целая неделя. Ничего другого не вспоминается – и не было на самом деле.