– Красота, надо же! – сказал Феофан сам себе с невольным восхищением. – Жалко, зараза эта не видит.
Заразой он называл Зинку, свою жену. Та ушла от него этой весной, и Феофан теперь, когда восхищался чем-то или же, наоборот, горевал, всегда жалел, что Зинки не было рядом. Она умела и восхищаться, и горевать, и Феофану это нравилось.
Он отбросил папиросу, поднял ружьё, лежащее на коленях, поставил его прикладом на землю, вздохнул, поднялся. Но перед тем, как тронуться, невольно ещё раз прислушался к распростёртому над землёй утру.
Ему показалось, что висящий где-то в воздухе звон усилился. Феофан стянул с головы кепку, замер, прислушиваясь, даже приоткрыл рот. Долго вглядывался в северный горизонт, откуда доносился звук.
Наконец увидел.
Далеко, над голыми полями, на белесом крае утреннего неба, обозначился пунктир тёмных крохотных точек. Там летела стая каких-то крупных птиц.
«Клин-н, клин-н, клин-н!» – звенели в воздухе гулкие серебряные колокола их прощальной песни.
Всякий раз, когда улетали на юг птицы и оглашали землю своими криками, Феофану казалось, что они осыпали землю печалью и вестью о том, что по их караванным следам летит с северных широт зима. Душа его в такие минуты наливалась неизбывной тоской, звучала в унисон с колокольными песнями птичьих стай, рвалась улететь куда-то вместе с ними.
Вот и полетели опять… Лебеди…
Над острозубыми ёлками, утыкавшими холмы окрестных лесов, в холодном голубоватом небе летели большие белые птицы.
Они казались розовыми, потому что на них пролило краску своих лучей бледноватое солнце раннего сонного осеннего утра, потихоньку наползающего на землю с восточной стороны.
На обход всех капканов потребовалось часа полтора. Попало четыре ондатры. Негусто, конечно, всё же установлено восемнадцать капканов на верных местах – все в жилых, посещаемых ондатрами норах. Но осталось взять не так уж много, двенадцать. Это из предписанных ему сорока штук. (Летом Феофан заключил такой договор с архангельской заготконторой.)
У последнего капкана он зашёл на бугорок, привычно сел на давно облюбованную кокорину, достал нож и снял с ондатр шкурки, сунул их в целлофановый мешок, положил в рюкзак.
Тушки тоже забрал: зимой пригодятся для приманки, когда настанет пора ловить куниц.
Феофан был удачливым охотником. Он не сам так считал, так считала деревня, и не кичился он этим, было приятно, что получается это у него, может быть, маленько получше, чём у других. Кое-кто расспрашивал: что да как, в чем секрет? Да кто его знает, в чем он, его секрет! Феофан не ведал об этом сам, просто он долго наблюдал лесную жизнь, всматривался в неё, изучал её книгу. Вон перед прошлой весной взял в капкан росомаху. Кто может этим похвастать? Да никто. Ну, может быть, мало кто, очень мало. Росомаха – зверь хитрющий.
Обратный путь с Долгого озера, на котором стояли капканы, до Середнего он шёл по речке, которая их и соединяет. Расстояние короткое – метров восемьсот, но осенью в тенистых её омутах, спрятавшихся меж высоких берегов, поросших ивняком, неизменно жили утки. В эту пору большинство их подалось на юг, но то запоздалый какой селезень, то подранок, то утиная пара, не накопившая, видно, жира для длинного перелёта, подолгу засиживалась на этой укромной речке, и Феофан всё время шёл с двухстволкой наизготовку. Но утки куда-то попрятались. В одном месте только выпорхнул чирок, короткой свечкой подпрыгнул над водой и сразу скрылся за кустами.
Феофан выстрелить не успел. Так и подошёл к Середнему, не запачкав, как говорится, ствол, не утолив азарта.
И всё же испытать несколько острых мгновений ему довелось.