– Вряд ли ты мог бы найти лучшего опекуна, – довольно неуклюже прибавила я.

Филипп снова бросил на меня один из своих загадочных взглядов. Его лицо опять стало замкнутым, словно на окне опустили жалюзи. Вежливо и безразлично он произнес: «Да, мадемуазель» – и посмотрел в сторону.

Я ничего не сказала, чувствуя, что не в силах рассеять антипатию, которая казалась мне совершенно беспочвенной.

Но однажды, когда подходила к концу вторая неделя моего пребывания в Вальми, я вынуждена была изменить свое мнение.

Мы с Филиппом нанесли традиционный получасовой визит к мадам де Вальми в маленький салон. Ровно в шесть она нас отпустила, но, когда мы уходили, подозвала меня, не помню для чего. Филипп не стал ждать – он без лишних церемоний скрылся в коридоре.

Примерно через минуту я вышла из салона и натолкнулась на самую неприятную сцену, какую мне пришлось видеть когда-либо в жизни.

У столика, прислоненного к стене за дверью салона, с виноватым и несчастным видом стоял Филипп. Столик был старинный и очень красивый, по сторонам его находились два стула в стиле Людовика XV, с сиденьями, обтянутыми светло-желтым шелком. На одном из этих сидений я увидела ужасное жирное чернильное пятно: очевидно, ручка, скатившаяся со стола, попала на стул и оставила на нем след.

Я вспомнила, что, когда позвала Филиппа спуститься в салон, он писал письмо своему дяде Ипполиту. Наверное, он поспешил вслед за мной, держа в руке ручку со снятым колпачком, и положил ее на столик, перед тем как зашел в салон. Он сжимал сейчас эту ручку пальцами, измазанными в чернилах, и, побледнев, смотрел на Леона.

Как назло, именно в столь неудачный момент он не смог избежать встречи с мсье де Вальми. Инвалидное кресло застыло в середине коридора, преграждая выход. Сгорбившись перед ним, Филипп выглядел очень маленьким, виноватым и беззащитным.

Казалось, никто из них не заметил моего появления. Леон де Вальми что-то говорил, обращаясь к мальчику. Он был рассержен, и, конечно, у него на то имелась веская причина, но та холодная ненависть, звучавшая в его голосе, выговаривавшем мальчику, была поистине чудовищной: это было все равно что охотиться на бабочку с помощью атомной бомбы.

Филипп, смертельно бледный, что-то пробормотал, очевидно извинение, но я расслышала лишь испуганный шепот, и дядя перебил его словами, прозвучавшими, словно удар хлыста:

– Наверное, следует запретить тебе бывать в этой части дома чаще раза в день. Я вижу, что ты не умеешь вести себя как нормальное цивилизованное человеческое существо. Может быть, в вашем парижском доме терпели твои хулиганские выходки, но здесь мы привыкли…

– Это мой дом! – сказал Филипп.

Ответ прозвучал тихо, но мрачно и решительно. Леон хотел добавить еще что-то, но эти слова остановили его. Произнесенные слабым детским голосом, они показались мне нестерпимо трогательными, и в то же время я удивлялась поведению Филиппа, обычно не любившего открыто проявлять свои чувства. И тут мальчик прибавил, все еще тихо, но очень ясно:

– И стул тоже мой.

Наступило томительное молчание. Что-то дрогнуло в лице Леона де Вальми – беглое выражение, словно вспышка фотокамеры, но Филипп отступил на шаг, а я инстинктивно бросилась к мальчику, как дикая кошка, защищающая своего детеныша.

Леон де Вальми, подняв голову, увидел меня, но обратился к Филиппу спокойно, словно только что не смотрел на него с бешенством:

– Когда ты придешь в себя и обдумаешь свое поведение, ты извинишься передо мной за эти слова.

Его темные глаза обратились ко мне, и он сказал по-английски, очень сдержанно, но вежливо: