Константин Казимиров – молодой, светловолосый студент-учитель – шагал бодро, казалось, ему ничего не стоит отмахать не двенадцать километров, а во много раз больше. Он бодро насвистывал какую-то легкую мелодию и, оглядываясь по сторонам, радостно улыбался белозубым ртом. Иногда он догонял то одного, то другого путешественника, обнимал за плечи и, щуря близорукие глаза, радостно восклицал:
– Посмотрите, Татьяна Михайловна, красота-то какая! Вот уж действительно – мир Божий! Недаром этот остров святые когда-то выбрали, ох и заживем мы здесь!
В ответ на грустный взгляд спутника или спутницы, он нетерпеливо передергивал плечами и голосом, не оставляющим возможности возражать, добавлял:
– А я вам говорю, заживем! Вот увидите. Это же в наше время, если хотите, чудо – в монастыре пожить, – и твердо шагал дальше.
А дорога вела и вела, казалось, нет ей конца и края, и Татьяне вдруг почудилось, что именно по таким дорогам, на протяжении всей многовековой истории Руси, ходили странники, разнося по городам и весям слово Божье, нередко с собственным вымыслом и прибавками. Вдруг стало жаль ей этих странников и всю, до боли родную страдалицу-Россию, захотелось обнять и расцеловать каждую пядь земли, каждую травинку, веточку. От этих мыслей посветлело у Татьяны на душе, и она поторопилась, чтобы догнать подводу, на которой ехали Люся и Ваня.
Прошедшие две недели: вызовы в Большой дом, таинственное исчезновение друзей, косые взгляды сослуживцев, постоянный шепот за спиной и, наконец, просьба «компетентных товарищей», якобы, для ее же блага и блага детей, покинуть город Пушкин; просьба, больше похожая на приказ, поспешные сборы, а потом и само путешествие, в котором чуть не погибла ее девочка, – все это вдруг показалось Татьяне каким-то ирреальным, вычитанным в книге, бывшим не с ней. Она так долго ходила по «острию ножа», так долго боялась за детей, боялась, и, вместе с тем, не могла поступать по-другому, потому что то, другое, было для нее равносильно смерти, другое звучало просто и ясно – отказаться от Христа.
Она не раз читала о подобном выборе по ночам, на серых листках с подслеповатой печатью. У нее в доме их порой скапливалось много. Самиздатовскую «опасную» литературу приносили и уносили друзья, которые за последние годы подобрались у нее по определенным принципам – вера в Бога, преклонение перед расстрелянной Царской Семьей, помощь попавшим в беду верующим. А вокруг кипел и бурлил совершенно другой мир, в котором само слово «вера» произнести было невозможно. Получалось, что Татьяна жила как бы двойной жизнью. Она работала в музее экскурсоводом и, водя туристов по Екатерининскому дворцу Царского Села, постоянно боялась проговориться. Отчасти специфика работы спасала ее, ей редко приходилось контактировать с сослуживцами, но на обязательных собраниях и планерках, когда от них, искусствоведов, требовали внушать слушателям фальсифицированную историю, Татьяна еле сдерживалась. Ей было двадцать девять лет, и пылкая вера в справедливость еще не покинула ее душу. Если бы не жесткий запрет отца Николая, не ответственность за детей, Татьяна, наверное, давно бы выступила на каком-нибудь собрании и попыталась разъяснить всем присутствующим их заблуждения – ей хотелось действовать.
Ночами она перепечатывала эту самую запрещенную литературу, корректировала рукописи и, выйдя на лестницу, поджидала «разносчиков». Порой в ее большой комнате, в ведомственной коммуналке, собиралось по 20–30 человек, курили, приносили и пили крепкий кофе, спорили о политике. Постепенно она стала замечать, что с ее появлением на кухне стихают разговоры, что сослуживцы как-то странно здороваются, но не придавала этому значения.