Инсталляция изображает полуобрушенное здание. На уровне третьего этажа в комнате, от которой осталось две стены, висит едва заметная, но настоящая картина Малевича. Здание и бутафорские обломки сделаны из пенопласта и пластика. Это мне нравится и я хочу сфотографироваться для Инсты.

– Вон там картина Малевича, – показывает он.

– Да, я заметила. Сфоткай меня так, чтобы весь дом был виден.

Он послушно берет смартфон и ждет, разглядывая, как я намазываю губы увлажняющей помадой и облизываюсь. Я встаю под прицел смартфона. Он целится и делает несколько снимков.

Мы собираемся в изогнутый коридор, ведущий к продолжению осмотра и он пытается направить меня туда за талию. «Не вздумай делать это» – думаю я. Кончики его пальцев проскальзывают по моей талии. После посвященной Николаю I выставки начинается разговор о прошлом.

– Я хотел бы жить в XIX столетии. Где-нибудь в 80-90-е годы. Мне близки нормы викторианской морали, – говорит он.

– Не забудь взять с собой вагон антибиотиков, – говорю я.

– Это точно. Чтобы от чахотки не умереть. Но, за вычетом отсутствия антибиотиков, дисциплина в обществе того времени мне импонирует. Типа семейные ценности, но со строгими границами между людьми, – рассказывает он.

– Я с тобой согласна, – говорю я, когда мы заходим в зал со скульптурами. – Люди в браке тогда соблюдали личные границы. Отдельные спальни для мужа и жены – это прекрасно.

– Конечно. И туалеты тоже отдельно. Так и зае… задо… так быстро не надоесть друг другу, – говорит он.

– Пары которые сидят буквально на одном унитазе и совсем теряют границы личного пространства – это омерзительно, – злобно говорю я, пока мы разглядываем очередную современную скульптуру, напоминающую унитаз.

– Это финал слияния. Мне тоже претит. Виртуальная сторона – одна страница на двоих, – кивает он. – А ты живешь одна?

– Аааах. Как красиво! – восклицаю я, не отвечая и на миг отвлекаясь от мрачных мыслей. Я смотрю на костюмы в витрине. У пиджака очень широкие лацканы. Здесь выставлены вещи середины XX века.

– Вот! Я это очень люблю, – я ускоряю шаг, отрываясь от маньяка и почти бегом подхожу к витринам с одеждой. – Мода 40-х. Как в моем любимом фильме «Китайский квартал». Там все такое красивое, такое прекрасное, такое стильное, – перечисляю я, любуясь на одежду.

– Эээ. Я обожаю «Китайский квартал», – говорит он задыхаясь.

Я чувствую, что ему не хватает слов, чтобы выразить отношение к этому шедевру, к его пересохшей реке в желтой пустыне, к механизму сюжета, идущего точным ходом карманных часов, раздавленных автомобилем близ калифорнийского пляжа, где шумит море, в котором так много зеленой воды, но нет ни капли для душистых апельсиновых садов в долине.

– Потрясающий неонуар, – только и говорит он, – абсолютно блестящие диалоги, костюмы, сюжетные ходы, образующие тончайшую и изящную конструкцию. Сейчас так не снимают.

– Точно, – отмахиваюсь я, поглощенная разглядыванием бриллиантового колье. Я встретила первого человека в моей жизни, смотревшего редкий фильм, который мне очень нравится – ну и что? Ему явно больше 15-ти и в нашем возрасте не очень умно кичиться тем, что создано другими людьми, но выражает твою индивидуальность.

Мы возвращаемся в XIX век.

– У Ренуара ручки коротенькие обычно, – говорит он, тыкая пальцем в одну из картин.

– На картинах? – сощурившись, я приглядываюсь. Пытаясь рассчитать длину рук, я поднимаю руку и кручу ее перед собой как Терминатрикс Т-Х, когда у нее сломалось основное оружие и она переключилась на огнемет вместо плазменной пушки.

– Ну да. Эээмм… Видишь? Посмотри на локоть. Слишком короткая ручка у мужика. Да и у девушки тоже, – он показывает на ростовые портреты мужчины и женщины, стоящих на лестнице, – а теперь, – он хватает меня за руку, я искоса смотрю за этим, но решаю не сопротивляться, и он опускает мою руку вдоль моего тела.