Она обожала пальчиковых (началось все с театра ложек: отец вырезал из них деревянных лилипутов) – находила шарик, проделывала отверстие для указательного, подгибала мизинец и безымянный к ладони: так средний с большим становились ручками куколки – так начиналось представление, где она, Эммочка – фея, волшебница, сама сказка, – была и режиссером, и актрисой, и игрушкой одновременно. Тогда и пришло чутье – ни разу не попыталась она навязать ни марионетке, ни тростевой, ни перчаточной, ни механической оболочке свою волю: заставишь сделать куклу то, чего она не может, – пиши пропало!.. Приказной тон умерщвлял, образ – дерево, жесть, папье-маше, не суть – упорно не оживал… «Как можно издеваться? Они настоящие!» – заводилась Эмма, которой в театре завидовали: дар божий, не перевариваемое мозговым веществом актерствующих ярочек «яство», утаиванию не подлежал… присовокупим к расстрельному списку счастливый – «незаслуженно» – брак да питерскую родословную, пусть и осложненную V-образным пунктиком, из-за которого урожденную Вельзнер и выслали по щучьему веленью в град N, а она возьми и не попросись обратно… О, знала ли Эммочка, направляя указательный к отверстию шарика, который через мгновение превращался в наделенное душою существо, что окажется когда-нибудь в этой дыре, а окончательно там осев, станет вспоминать институт, в котором с легкостью сканировала все эти художественные решения, сверхзадачи да сквозные действия?.. «Главное – единство мысли и пластики», – изрекал то и дело профессор К., и Эмме хотелось смеяться, а над этим вот – «Самое главное – первая встреча с куклой» – хохотать до упаду: да это же свидание, сессия-лю! Сколько кукол, столько и сессий – все как у людей… неужто озвучивать?

Первая – длинноволосая Ундина: мечта, идеал, богиня. Эмма долго изучает ее возможности: поворот головы, артикуляцию, позы… Ундина холодновата, Ундина дика – тем и интересна. Эмма пытается вообразить, какой она предстанет перед зрителями, когда те увидят ее с Гульбрандом. Как «вынырнет» кукла на втором плане, когда она, Эмма, отведет ее за принца и приподнимет, а потом наклонит голову и опустит руки: «Теперь ты расскажешь мне, милый, повесть свою, мы одни…» О да, если Библия пианиста должна начинаться со слов «В начале был ритм», то Букварь кукловода – с точечного «В начале был жест». Жест защищающегося, жест, «сворачивающийся» от животного страха, – и жест дарующий, «раскрывающийся» на радостях, что, по большому счету, условность: фирменные приемы, способные очеловечить и пластмассу, держались в секрете – вот Эмма и наприемничала (читай: намечтала), да так, что под видом профнепригодности и политической безынициативности (опасней, если б в годину ту назвали сие неблагонадежностью) ее лишили счастья разглядывать, свесившись над гранитом, морщинки Невы, а потом и вовсе ограбили: ни тебе Кировского, ни Таврического, ни Зимней канавки… И если существует, коли верить леонардовскому трактату, столько движений, сколько эмоций, то ее, Эммино движение, в пору пугающей поначалу провинциальной ссылки напоминало закручивание в воронку, представлявшуюся то черной дырой, то сверкающей, возносящейся до небес спиралью, на одном из витков которой она, Эм-моч-ка, клянчит хлеб у разом ссутулившейся в ту зиму матери… О блокаде, впрочем, не говорила – ни с кем, никогда, даже с Пал Петровичем: так и отдала богу душу, не облегчив. И когда душа ее выбросилась из опротивевшей оболочки, когда миновала все эти занебеснутые КПП, отделяющие от того, что кто-то назовет мифом, а кто-то – «Источником», тогда лишь вспомнила о