Казарин вспомнил знакомый с детства плакат: печень здорового человека и печень алкоголика. Слева – румяная, как заморский плод, здоровая печенка, а справа – натруженная, пузыристая, пораженная циррозом. То, что сейчас стреляло в Артема кипящим маслом с закопченного чугунного кругляша, было очень похоже как на первую, так и на вторую. А больше – ни на что, виденное до этого Казариным.
– Печень? – шепотом спросил он у Стрижака.
Вместо ответа тот грязно выругался, выхватил из кобуры вороненый «макар» и припустил куда-то в задние комнаты. Казарин бросился за ним. Неожиданно они оказались на свежем воздухе. Артем с наслаждением втянул ноздрями порцию озона – и услышал тягучее грудное пение:
Протер глаза от застилавшего их смрада – и остолбенел. За длинным дощатым столом в крошечном заднем дворике восседали «морики» всех возрастов – от древних монументальных старух и стариков до смуглой грязноватой детворы. Общим числом – человек пятнадцать. Все они, от мала до велика, брали из стоявшего перед ними эмалированного тазика и клали в рот что-то, подозрительно напоминавшее то, что шипело на сковородке в доме.
К серому, подернутому пленкой осенних облаков небу взлетел удивительно чистый и сильный тенор:
Ангельское пение вырывалось из пасти огромного, похожего на матерого жирного борова цыгана с бельмом на левом глазу. Куда там сладкоголосому цыганскому соловью Коле Сличенко! Этот хряк даст ему сто очков форы.
– А ну, все на землю, людоеды! – завопил над самым ухом Стрижак, оборвав чудесную песню.
Толстомясые цыганские матроны, завидев вороненое дуло «макара», с плачем полезли под стол, цыганят как ветром сдуло. Мужчины-«морики» сползали со скамеек, сохраняя видимость достоинства.
– Человечину жрете, суки? Где остальное? – вопросил Стрижак, грозно размахивая волыной. – И где убийцу прячете?
– Понос и рвота – день чудесный, всё, проблевался, друг прелестный, – ухмыльнулся майор, переведя дух. Его выдающиеся уши налились кровью и стали красными, как светофор. Артем утер рот тыльной стороной ладони и поскорее отошел от испакощенного им и Стрижаком забора.
– Зачем же вы это ели-то, уроды вы этакие? – спросил он, и его рот вновь наполнился горькой слюной. – Вам что, жрать нечего? А на работу устроиться не пробовали?
– Не ругайся, начальник, – отвечал жирный любитель пения, он же – таинственный «француз» Жан. Пока он выводил песню про «крылушки», его голос был чище, чем у Робертино Лоретти[10], а когда говорил – разом становился хриплым, как у портового сутенера. – Зачем жрать нечего? Все есть, салат есть, холодец есть, даже курица есть. У меня сын родился! Садись за стол, угощайся! Отказаться нельзя – обида на всю жизнь.
– Надо обязательно съесть кусочек рубашки, в которой его сыночек родился, – наставительно добавила полнотелая цыганская матрона, которая внимательно прислушивалась к разговору. – Так наши предки делали, так и наши правнуки будут. Иначе младенцу счастья не видать, точно тебе говорю, золотенький.
Артема снова затошнило. Ему и в страшном сне присниться не могло, что цыгане после рождения первенца всей родней поедали кусочки… последа. Жареного последа. Плаценты, которая осталась после родов. После родов, которые были у 16-летней жены жирного борова с голосом Робертино Лоретти. Который был осужден за совращение малолетней. Голова кругом! Казарин решительно помотал башкой, прогоняя головокружение, что можно было при желании воспринять и как жест, означающий отказ от предложения поучаствовать в пиршестве. Впрочем, цыган особо и не настаивал – с сотрудниками правоохранительных органов при исполнении он явно имел дело не в первый раз.