Или станут пищей.

Шагровский проводил членистоногое глазами, вздохнул и с сожалением принялся будить Арин.

До рассвета оставалось почти шесть часов.

И это время надо было потратить с толком.

Глава 2

Апрель, наше время. Аэропорт «Бен Гурион», Израиль, Тель-Авив

В зале прилета кипела толпа. Мало кто из встречающих хотел ждать за дверями терминала, где уже вовсю свирепствовала знаменитая израильская жара, и, выйдя из таможенной зоны, Валентин уткнулся взглядом в плотно стоявшую за ограждениями, шумную, возбужденную скорой встречей и слегка потную стену людей.

Он сделал еще шаг, закрутил головой, отыскивая среди сотен лиц знакомое ему, и тут же услышал зычный, как иерихонская труба, голос дяди Рувима:

– Валентин! Держи левее!

От дяди пахло лосьоном для бритья, трубочным табаком и – чуть-чуть, едва слышно – потом. Это был единственный признак того, что для встречи племянника он проделал неблизкую дорогу. Одет он был так же просто, как на старых фото, которые Валентин рассматривал тайком еще в советское время, стащив их из запертого ящика папиного стола. В те времена упоминать о родственниках за рубежом нельзя было даже ночью, накрывшись одеялом, вот родители и прятали фотографии, попавшие к ним разными окольными путями, – не дай бог ребенок проболтается!

Как и тогда, на дядюшке была просторная полотняная рубаха с длинными рукавами, широкие брюки из той же ткани, выгоревшие парусиновые туфли. Свободный крой наряда маскировал могучее телосложение профессора, а широкополый «стетсон» защищал его выдубленную ветром кожу от палящего солнца пустыни и придавал ему неоспоримое сходство с героями спилберговской эпопеи об Индиане Джонсе.

Объятия у него были крепкие, непохожие на прикосновения пожилого человека, да и ростом Рувим Кац был никак не ниже племянника, разве что на чуть-чуть – минимум метр восемьдесят два, только весил килограммов на двадцать поболе. Но эти двадцать килограммов распределились по его телу исключительно удачно, грузным его назвать было нельзя, а вот мощным – вполне. В детстве он казался Шагровскому старым, как города, которые раскапывал, а сейчас он с трудом верил, что всего два года назад весь мир официальной археологии поздравлял дядюшку с шестидесятилетием. И в окошечке «скайпа»,[7] и сейчас, при личной встрече, профессор Кац никак не походил на пенсионера. Вполне себе зрелый мужчина в расцвете жизненных сил – с гривой белых волос на голове, схваченной на затылке в хвост, пижонской трехдневной щетиной и яркими серыми глазами на загорелой физиономии. По рассказам матери, дядя вел свободный образ жизни, не обременяя себя ни семьей, ни детьми, и студентки с аспирантками самых разных возрастов и национальностей натурально конкурировали между собой, чтобы получить толику профессорского внимания. Дядя был жизнелюб и бонвиван, и именно это, наверное, делало его моложе.

– Ну, как в таких случаях говорят? Я, честное слово, не знаю… – спросил он, похлопывая Валентина по спине широкими ладонями. – Поворотись-ка, сынку? Какой ты теперь большой стал? Или что-то другое? Я, друг мой, помню тебя еще совершеннейшим пунелэ,[8] на тех фото, что Тоня передавала мне тайком. Такой маленький мальчик на большом киевском бульваре! Портрет в каштановом цвету! Да и в своих фильмах ты не такой! М-да… Идут годы, идут…

– Рад тебя видеть, дядя Рувим…

– А я тебя, малыш… Я Тоне звонил уже, – он помахал зажатой в руке мобилкой, – сказал, что твой рейс сел благополучно. Так что отметишься позже! Вот же парадокс – еврейской крови в моей сестричке кот наплакал, а ведет себя, как настоящая аидише