Это только благодаря матери мы еще не познали той крайности, в которой оказались многие и многие в те годы. В деревне ее признали, к ней отнеслись уважительно…

Вот мы катимся в тарантасе среди полевых просторов, вот собираем ягоды, грибы, вот едим гороховый суп, в то время как в столовой гам и шум, и очередные едоки ждут, когда мы освободим место. Вот мать читает Псалтирь, вот уезжает на целый месяц. Мы с нетерпением ждем, когда она вернется. Или мы вскапываем тот клочок земли, на котором вырастим первый наш урожай.

В день рождения она дарит мне альбом, который втайне готовила долгие дни. Это канцелярская книжка, для которой она смастерила картонную обложку. Страницы украсила аппликациями, вырезанными откуда-то картинками, написала стихи ровным, бегущим почерком, сделала пожелания. Не помню, чтобы она была в унынии, но всегда готовая встретить любое испытание. Никакой растерянности, паники, только активное отношение – действовать, искать выход, это при ее сочувственном, отзывчивом характере…

Но все имеет предел. При последнем нашем свидании это была старая женщина, седая, с лицом пепельно-землистым, отразившим страдания многих месяцев жестокой болезни, с блеском железных зубов из-за усохшей кожи, с черными провалами исстрадавшихся, когда-то голубых глаз. Исчезло очарование молодой женственности. Я держал сделавшуюся маленькой и бессильной старушечью ручку. В другой был комочек платка, которым она время от времени утирала глаза, уголки рта. Куда смотрела она? Что видела перед собой?..

Долгое молчание покрывало всю прошедшую жизнь. Продолжая смотреть в неведомое для меня, она вдруг сказала:

– А помнишь, какая была луна?..

Так подходила к своему завершению простая человеческая жизнь…

В солнечной тишине

На холме, среди колеблющихся под ветром трав, мы оставались одни… О чем мы говорили и о чем молчали?..

Нила была, как и все мы – мальчишки и девчонки… Нет, другая – лучше. Карие глаза, скользящие в улыбке книзу, прятали такое, что заставляло постоянно думать о них. Черные волосы, челка и взгляд… Она так смотрела и так улыбалась, что невольно это связывалось с теми словами из репродуктора.

Михель все что-то искал, спускался к реке, кричал оттуда. Я не думал, что и день этот, и все его очарование пройдут и многое другое тоже пройдет. Только в душе неотвязно повторялось – грустью или счастьем или тем и другим вместе? – то, что по вечерам доносилось от станции:

Пусть дни бегут, пусть идет за годом год…

С вершины холма открывались виды заречных просторов. На другом берегу под радостным ветром волновались березовые рощи, все мельче лепетали листочки плакучих ив, зеленели луга. Зыбкие горизонты за ними тонули в сияющем далеко.

От подножья холма река поворачивала вправо. Холмистость в той стороне понижалась. Вдоль берега тянулись заросли верболозов. В отдалении, уже не скрытые ими, виднелись насыпь и мост, по которым проходил воинский эшелон – платформы с танками и орудиями, теплушки, в проеме которых, перекрытом широкой доской, теснились солдаты.

Но странно: солнце и тишина, а рядом военная гроза – они существовали в одном и том же пространстве, в одни и те же дни цветущего июня. Две стихии, никак не соединимые в одно, все-таки составляли единую повседневность. Но когда той, устрашающей, не было вблизи, начинало казаться, что нет уже войны, что солнце и тишина наконец восстали над миром…

Солнце и тишина… Они сопровождали нас на лесной дороге, когда мать и я шли с тяпками в руках и она рассказывала о прошлом, о гражданской войне, о том, как один из братьев, больших озорников, натаскавший домой военных припасов, все что-то проделывал с ними и едва не застрелил ее – пуля прошла совсем рядом…