– Что это такое?! – вопрошал он патетически, поднимая над головой ничтожный сей инструмент, и заключал: – Заткни его в задницу!
После чего швырял карандаш куда-нибудь в угол.
В следующий раз, останавливаясь возле того же ученика, обращался к нему с тем же пафосом:
– Что ты тут намарал?
Затем вырывал из тетрадки листок, комкал его и выдавал следующий педагогический совет:
– Возьми, подотрешь задницу!
Скоро, однако, учитель исчез. Говорили, будто он украл колхозный баян, патефон, что-то еще. Больше о нем мы ничего не узнали.
Сразу после этого школу перевели в избу, которая была школой прежде, из-за того что большое недостроенное помещение трудно было бы содержать в зимнее время в тепле.
Старая школа была простой избой, посреди которой стояла русская печь. Изба делилась на две половины с партами и классной доской на каждой из них. Я стал учиться во втором классе.
Здесь было уже две учительницы. Они вели занятия по очереди. Когда занималась одна, другая в это время спала или просто лежала на печи: вставать было некуда. Ученикам было слышно, как она ворочалась, вздыхала, зевала. Учительница, проводившая урок, позанимавшись на одной половине, переходила на другую. Открытый проем между ними позволял видеть и слышать все, что происходило и там, и там.
Дома в это время хозяева соорудили большую плоскую поверхность, на которой разложили мокрую мешковину или рядно, равномерно рассыпав на нем рожь. Зерно через некоторое время набухло, потемнело и проросло. Из любопытства я попробовал его: оно было сладковатым. Потом зерно было убрано, а в подполье начался какой-то процесс. Улучив минуту, когда дома не было никого, я спустился туда и увидел некое сооружение, огонек, стеклянные трубки. С конца одной из них в какую-то посудину капала бесцветная жидкость.
Старик стал чаще появляться дома и, когда не было старухи, кидал в пространство:
– Погляжу-ко, как сохраняется картошка.
Сам в это время брал с поставца рюмку и спускался в подпол. Через некоторое время вылезал оттуда, крякал удовлетворенно, произносил с чувством:
– Эх, хороша кумышка!
С приходом холодов в избе поставили железную буржуйку. Топливо для нее доставлял я. На порубке набирал толстых смолистых сучьев, которых было там сколько угодно. Точно так же брал две охапки под мышки и все это тащил домой сначала по мерзлой земле, потом по снегу, каждый раз все более глубокому. В лабазе рубил эти сучья, заносил в избу, к печке, и после весь вечер их жгли, наслаждаясь пышущим от нее жаром. Наступали часы блаженства, умиротворенности, мирных бесед. Разговаривали мать, хозяйка и Вера – еще одна квартирантка, лет двадцати пяти – тридцати, родом из другой деревни, работавшая в артели ткачихой. Хозяйка, нащепав загодя лучины, при свете ее сучила пряжу или вязала носки, варежки. Лучина вставлялась в железный зажим, горящие угольки от нее падали в посудину с водой. Старик не участвовал в разговорах. Используя кочедык и колодку, в отсветах, падавших от печки, плел из лыка лапти, и мне было интересно наблюдать, как он это делал.
К утру избу выдувало так, что вода в ведре покрывалась льдом, который оставался плавать там до самого вечера, пока не начинали снова топить буржуйку.
Но вот заболел наш старик. Плохо ему стало. Он перестал ходить на конюшню, лежал в постели. Как раз в это время по ветеринарным делам в деревню заехала Надежда Николаевна. Она осмотрела старика и твердо велела не употреблять острой пищи – квас, редьку, лук, хрен.
На другой день, когда дома не было никого – мы с Игорем не в счет, – больной встал с постели, налил миску квасу, натер редьки, хрену, накрошил луку. Старика можно понять: ему этого очень хотелось. В тот же день с ним случился ужасный припадок. Его захватили страшные корчи, сознание выключилось, он изгибался и дергался, как бесноватый, храпел, изо рта шла пена.