Он видел, что свободные от службы драгуны готовятся. Было известно, что они с помощью отца Иллариона добились, чтобы им разрешили после крещенской торжественной службы устроить представление для господ офицеров и всех свободных от несения боевой службы. Это представление должно произойти уже завтра на старой вырубке в середине берёзовой рощи неподалёку от «Клешнёвой ресторации». Ещё душу Алексея Гивиевича грел спирт, заранее наведённый и выставленный на холод, и возможность не думать пока ни о чём обязательном, в особенности о службе.

Блиндаж полкового лазарета тоже был большой с лежаками и выгородкой для медикаментов, доктора и дежурного санитара. Вот сейчас он придёт, примет дежурство, отошлёт санитара, и…

Шагов за десять он услышал ругань. Он подходил, ругань становилась всё громче, он спустился и увидел, что оставленный им санитар матерно кроет Четвертакова.

– В чём дело? – спросил Курашвили.

– Вот, ваше благородие, господин доктор, я говорю ему – лежи, а он, сукин сын, извиняюсь, всё не лежится ему… вот и допустил кровотечение…

– Ваше благородие, не верьте ему, напраслину он возводит, поносит меня трусом, што я сознательно допустил кровотечение, штоб не возвращаться на позицию, так он всё врёт!

Санитар и Четвертаков говорили одновременно и нет-нет да и обогащали обращение друг к другу матерными словцами, никак не позволительными в присутствии офицера, а также в связи с кануном православного праздника.

Курашвили мог приказать прекратить спор, но он сделал по-другому: он отпустил с дежурства санитара, велел Четвертакову сесть на лежак, разбинтовал рану, осмотрел и оставил сохнуть. Рана нагнаивалась.

– Эх, – вздохнул Четвертаков, – щас бы полить её байкальской водичкой, вмиг бы затянулась!

Рана была не опасная, но очень неприятная, на голеностопном суставе, и Четвертакову нельзя было двигать ступнёй, а он двигал, поэтому санитар и ругался. А Четвертаков не мог не двигать, к завтрашнему представлению он подготовил номер, а готовил долго-долго, и ему было обидно, что из-за какой-то ерунды его приготовления пойдут насмарку.

Курашвили же видел, что рана превращается в незаживающую трофическую язву из-за сырости.

– Тебя, Четвертаков, надо отправлять в тыл, в госпиталь, а то лишишься ноги! – задумчиво произнёс он.

– Што вы, дохтар, из-за такой-то чепухи…

– Молчать, Четвертаков! – Доктор сам не заметил, как из сугубо гражданского он вновь обратился в полкового военного хирурга действующей армии. – Поговори мне ещё!

– Не поеду! – промолвил Четвертаков, и Курашвили поднял на него глаза. Четвертаков смотрел на доктора так, что у того похолодело между лопатками – Четвертаков смотрел на доктора как на врага. Это был взгляд человека, полтора года убивающего людей, и этот взгляд был хорошо знаком доктору, на это он уже нагляделся.

Доктор всё понял.

– Ладно, оставайся, только тебе придётся лежать вот так, без перевязки… где же сейчас искать твой чёртов Байкал с «водичкой»?

Кроме Четвертакова в лазаретном блиндаже лежали ещё пятеро легкораненых, они с любопытством и даже азартом следили сначала за руганью вахмистра и санитара, а сейчас увидели, что представление кончилось, и стали ворочаться на своих лежаках и устраиваться ко сну.

– Я ить, дохтар, к завтрему-то всё приготовил, как же я бо́сым-то буду представлять?

– Чего представлять, что ты несёшь? – Курашвили начал злиться уже по-окопному, а как же ещё, если к тебе относятся, как к врагу?

– Как чего? Я завтра… эта… у меня цельное представление, што же я… зазря, што ли?

Курашвили, как и все, знал о приготовлениях, а драгуны репетировали: они плясали вприсядку и пели, кто-то декламировал вирши, кто-то нареза́л из березы свистульки. Драгуны, свободные от службы в первых линиях, уходили в тыл, в лес, в березняк и насвистывались и наплясывались там до одурения. Унтера старались особо не обращать внимания, а между собою шептались, что мастер на все руки кузнец № 1 эскадрона Петриков будет играть на двуручной пиле. Что собирался представлять Четвертаков, Курашвили не знал, он посмотрел на вахмистра и ушёл за выгородку. Четвертаков набычился.