Справа, как раз под окнами снятой Алексеем Курашвили квартиры, находился уютный дворик соседнего доходного дома, отделённого каретным проездом и коваными воротами в переулок. В этом соседнем доме жила Татьяна Ивановна Сиротина. Там, во дворике он её увидел первый раз, когда разгружали мебель её семьи, и потом, когда она шла в гимназию, возвращалась из гимназии, гуляла с собачками, сидела на лавочке с подругамигимназистками, в общем, часто. Комнатная девушка сопровождала её вплоть до последнего класса, после чего Татьяне Ивановне, видимо, была предоставлена свобода.
Курашвили сидел в двуколке и думал, глядя перед собой на серый, мрачный изнутри брезентовый полог, и в этот момент его внимание отвлёк Клешня, тот стал отвязывать караван из трёх лошадей, личный обоз полковника с его гардеробом, винным припасом и столовой посудой. Клешня увидел, что Курашвили смотрит, козырнул, сказал: «Здравия желаю, ваше благородие» – и потянул головную лошадь. «Нет чтобы сказать: „Доброе утро, Алексей Гивиевич!“ или хотя бы „Гирьевич!“ Вояка!» Курашвили был недоволен, его отвлекли от мыслей, от только что увиденного, неожиданного, непонятного и тревожного: «Полковая сестра милосердия! Да что же это делается? А может, прямо, чёрт побери, к нам в полк?»
Караван тянулся за Клешнёй, ему стало неловко за то, что он отвлёк врача, он видел, что тот остался недоволен, но как было не поздороваться, а с другой стороны, уже настало время заняться своим прямым делом, ведь как говаривал Розен: «Война войной, а обед по расписанию!» – но Розен вторую часть фразы, как правило, недоговаривал, замолкал и смотрел на господ офицеров, и все знали, что должно последовать в финале этой армейской мудрости, и надо было смеяться. Таких недоговорок у полковника было много, например: «Ученье свет, а…», а заканчивалось странно: «…а неучёных – тьма!» Это смешило офицеров и придавало суровому полковому быту оттенок семейности. Полковник не доверял обозам, всегда запаздывающим или застревавшим так, что их было не вытащить, или торчавшим там, где они были не нужны, и весь свой скарб возил за собой. Это был его «личный обоз I разряда».
«Война войной… а неучёных – тьма!» – соединил Клешня недоговорки полковника, испугался собственного своемыслия и оглянулся, но близко никого не было, и никто его дерзости не мог услышать, и он заторопился к лагерю, кострам и палатке офицерского собрания, потому что полковник вотвот явится, а «обеда по расписанию» ещё нет. И тогда будет ему, Клешне, нагоняище.
Курашвили смотрел ему вслед, в голове было пусто и холодно, как в дровяном сарае, из которого наружу вынесли и все дрова, и старую мебель.
Розен и Вяземский ехали. Розен был озабочен и недоволен. Вяземский молчал.
Розен был недоволен тем, что железнодорожный комендант, совсем ещё молодой подполковник, не обратил на него никакого внимания и всё время чтото кричал в трубку телефона, называл длинные номера, а потом поднимал палец и слушал, что ему ответят. Ещё рядом стоял телеграфный аппарат Юза и всё время стучал, стучал, стучал…
Вяземский тоже был озабочен.
От коменданта они поехали к начальнику гарнизона, и там Розен получил телеграмму.
На обратном пути Розен читал телеграмму и чтото прикидывал в уме, Вяземский ждал. Когда они уже подъезжали к путям и в четверти версты стали видны расположившиеся лагерем эскадроны с санитарными повозками, Розен заговорил:
– Вы были правы, Аркадий Иванович! Всё, что вам удалось узнать, пока я ждал, когда же удостоит меня своим вниманием этот канальяподполковник, – правда. Там, – Розен махнул рукою кудато на север, и в нескольких шагах от железнодорожной насыпи натянул поводья и перевёл своего арабчика на шаг, – крепко теснят в южном направлении десятую армию уважаемого Фаддея Васильевича Сиверса. Судя по тому, что здесь написано, – он передал телеграмму Вяземскому, – нам предстоит встать на правом фланге дивизии, то есть на самом краю нашей двенадцатой армии, на стыке с левофланговым десятой армии третьим Сибирским стрелковым корпусом… И дела там совсем невесёлые…