И это понятно, ибо для подобных выводов национальное сознание должно было пройти долгий и сложный путь развития, у Салимбене же оно еще не вполне выработалось, о чем свидетельствует сбивчивость в употреблении даже таких слов, как «Италия» и «итальянцы», которые могли обозначать не только целое (то есть всю страну и всех ее жителей), но и его часть. Пример второго значения можно встретить в записи под 1283 г., когда «Хроника» отмечала «великий падеж коров по всей Ломбардии, Романье и Италии»[176]. Об Италии как целом Салимбене говорил, противопоставляя свою страну другим странам[177]; когда же он вел речь о внутриитальянских делах, то местнические привычки сознания брали верх, и на первый план в его повествовании выходили Ломбардия, Романья, Эмилия, Тоскана и т. д., и само имя Италия приобретало сходное с этими названиями содержание[178].
XIII в. – время широкого развития мелкого товарного производства и тесно связанного с этим роста рыночного хозяйства. Торговля, банковские операции начинали играть заметную роль в повседневной деятельности людей, однако отношение к этим становившимся все более необходимыми явлениям хозяйственной жизни было очень противоречивым. С одной стороны, предпринимались попытки найти в учении церкви смягчающие аргументы и оправдать ремесло купца и даже – на определенных условиях – ростовщика[179], а с другой, напротив, в обществе усиливались настроения, одним из крайних выражений которых было францисканство, категорически осуждавшее стяжательство и в качестве проявления такового все виды денежно-кредитных сделок. И хотя общество уже не могло обойтись без них, указанное настроение превалировало в нем. Салимбене в ряде историй-«примеров» своей «Хроники» хорошо проиллюстрировал господствовавшее убеждение в греховности ростовщичества, разделяемое в конечном счете даже теми людьми, которые им занимались. В рассказах о Бертольде Регенсбургском он поведал о чуде с менялой, который под воздействием проповеди Бертольда решил отойти от порочного промысла, заявив о готовности «вернуть чужое и из любви к Богу раздать все, что нажил, бедным», дабы «стать добрым человеком»[180]. Так же поступили два брата, ставшие францисканцами, но прежде, в миру, бывшие ростовщиками: они «вернули то, что брали в рост и что было ими неправедно нажито, и, движимые любовью к Богу, наделили одеждой двести нищих, и дали двести имперских либр братьям-миноритам»; однако одному из них, брату Иллюминату, этого показалось мало, и он «велел прогнать себя бичами по городу, при этом у него к шее был привязан кошель с деньгами»[181]. Такое поведение раскаявшегося было в порядке вещей, ничего особенно экстравагантного брат Иллюминат не сделал – он, как сказано, лишь последовал примеру другого брата, Бернарда Бафуло, который приказал «двум своим людям, дабы один сел на коня, а другой привязал к хвосту этого коня самого Бернарда, и, бичуя его, пошли они по городу и вступили на большую дорогу, крича изо всех сил: “А ну, наддай разбойнику! А ну, наддай разбойнику!”»[182]. Впрочем, Бернард тоже не был оригинален[183]. Их публичные самоизобличение и наказание должны были свидетельствовать о готовности все претерпеть, дабы искупить грехи прошлой жизни, о глубоком раскаянии, без которого человек Средних веков не мог и помыслить о спасении своей души. Сходным по образу действий и настроениям было массовое движение флагеллантов (бичующихся), также нашедшее отражение в «Хронике» Салимбене[184].
Образ человека: типическое и особенное
Вопрос о том, «что есть человек», в общем, абстрактно-метафизическом плане не интересовал Салимбене. Но и конкретные черты человека, его особенные свойства или их неповторимое сочетание редко привлекали внимание хрониста. Описание многочисленных персонажей, которые встречаются на страницах труда Салимбене, как правило, не передает специфические, частные качества каждого конкретного лица. Оригинальность, самобытность характера воспринимались чуть ли не как нарушение установленного порядка вещей, как своеволие, в иных случаях приравниваемое или даже отождествляемое с ересью